Вера Гучкова Папа. Мама - davaiknam.ru o_O
Главная
Поиск по ключевым словам:
страница 1
Похожие работы
Название работы Кол-во страниц Размер
Папа, мама! Я боюсь! Как часто нам приходится слышать от наших детей... 1 62.36kb.
Урок математики Папа читает газету, мама моет посуду. Мама: Вовочка... 1 109.31kb.
Классный час «Папа, мама, я дружная семья!» 1 96.91kb.
«Папа, мама, я – спортивная семья» в целях 1 15.79kb.
Lingua russa unità 1 русский язык урок 1 1 50.75kb.
Сценарий праздника «Папа, мама, я- спортивная семья» 1 29.58kb.
Рассказ «Разговоры за чайным столом» 1 99.58kb.
Цель: выявить степень зависимости ребенка от одного из родителей... 1 176.26kb.
3 марта 2008г утром мама была бледная. 4 марта 2008г. Мама папу обвиняла... 1 10.84kb.
Святые покровители семьи 1 8.87kb.
Мама, папа и я дружная семья 1 30.66kb.
Psc ::: Political Science Политическая Наука 21 3416.06kb.
Направления изучения представлений о справедливости 1 202.17kb.

Вера Гучкова Папа. Мама - страница №1/1

Вера Гучкова

Папа. Мама

Воспоминания


ПАПА

Капитан, капитан,

наше ужасное путешествие

кончено


Болт Уитман
Няня особого почтения к барыне не чувствовала, но про Вериного папу она говорила: «Твой папа, вот это человек! Один на миллион». И даже теперь, через тридцать пять лет после его смерти, Вера говорит, что он ей снится.

В Париже Вера слегка вывихнула ногу и несколько месяцев хромала, пока Петр, ее муж, не сказал с раздражением: «Я уверен, что ты не должна хромать всю жизнь, ты просто подражаешь своему отцу». По своей добросовестности Вера осторожно сделала несколько нормальных шагов и выяснила, что Петр прав: вывих не причинял боли, и нога была такой же сильной и так же хорошо двигалась как и другая. Папина хромата, которой она бессознательно подражала, была результатом английской пули во время бурской войны.

«Но что же, черт возьми, делал русский на бурской войне?» Она ответила: «Воевал с Британской Империей» — видимо не из каких-либо антиимпериалистических чувств, но совсем наоборот. Он считал своим долгом ослабить насколько возможно величайшего соперника растущей русской империи. Ему наплевать было на буров, но он отправился в Трансвааль при полном оборудовании и вооружении с небольшим томиком Гейне «Бух дер Лидерн» в кармане. Ленин написал тогда или немного позже: «Александр И.Г. быть может субъективно и патриот, но объективно он лакей русского империализма». Война в Трансваале была для молодого Александра долгожданным событием: будучи школьником он собирался убить Дизраэли за его антирусскую политику. К счастью отец мальчика принял твердое решение не пустить мальчика в Лондон.

После шести или семи лет университетской жизни в Москве и Гейдельберге его общественная деятельность началась в московском городском совете с постройки открытых публичных мужских уборных — писсуаров — первых в России. Эти круглые, наполовину открытые уборные все еще существуют во Франции. Это вызвало бурю негодующих протестов, и он с удовольствием вспоминает один из них: «Многоуважаемый...! Будьте добры убрать неблаговидное сооружение, которое Вы поместили прямо против моего дома. Обе мои дочери — подростки — проводят все время, глядя в окно!»

В противоположность своему менее одаренному воображением старшему брату, женившемуся на молодой миллионерше и устроившемуся городским головой Москвы, Александр Г. скоро соскучился и, не находя себе места в уютной, узкой области городской деятельности, начал путешествовать. Он совершил много опасных путешествий, всегда с какой-нибудь целью. Он не мог не участвовать в войнах, борьбе и восстаниях, но никогда не был просто свидетелем, всегда принимал участие. Он пытался помочь армянам, избиваемым Абдул Гамидом, спас множество людей от холеры и голода в центральной России, принимал участие в Македонском восстании. Потом восстание боксеров в Китае, откуда он вернулся верхом — 10–12 тысяч миль, потом бурская война, болгарская освободительная война против турок, русско-японская война, первая, неудавшаяся русская революция 1905-го года, когда он, наконец, всецело сотрудничал с царским правительством в безжалостном подавлении революции, вторая бaлкaнcкaя война, 1914 год ... Где бы на горизонте ни появлялась линия фронта — что я говорю? Далеко за горизонтом, часто на другой стороне земного шара — Александр И.Г. уж наверняка оказывался там вовремя.

Вряд ли что-либо из вышесказанного поступило от Веры, не только потому что все это происходило до ее рождения, но потому что она, как ни странно, так же мало интересовалась прошлым своего отца, как и своим. Она, в противоположность историкам, считала, что «Прошлое есть прошлое, и ничего тут не поделаешь». Кроме того она говорит в свою защиту: «Папа был очень сдержанным, совсем не скрытным, но все его невероятные авантюры были для него обычным делом». Единственным коротким сведением, которое она получила от него лично, было во-первых, что его прадед был крепостным, которого можно было продать как скотину — это он рассказал ей из педагогических соображений, чтобы сбавить с нее спеси, так как она была высокого о себе мнения, во-вторых, когда она спросила его «почему ты хромаешь?» он ответил, что был ранен в Южной Африке.

Я получил большую часть документации из Вестминстерской библиотеки из отдела современной истории и энциклопедий, и Вера показала мне только несколько сохраненных мамой некрологов, некоторые критические, некоторые отзывавшиеся с восхищением, но все достаточно красноречивые: «Высокопарные позы буржуа-жантийома», «Страсть к грандиозному», «Упорный и твердолобый, но не расчетливый», «Национализм А.И. носит не столько экономический, сколько аристократический характер», «А.И.Г. искал опасность с почти патологическим вожделением», «Самый опасный вид фанатика, не ценящего человеческую жизнь потому что сам готов пожертвовать своей», «Его подвиги завоевали ему огромный престиж и в свое время сделали его легендарной личностью», «…блистательный авантюрист и политический сорвиголова — Александр И.Г.

Вера ничего не имела против такой оценки, за исключением ленинской: папа конечно был империалистом, но никогда не был ничьим лакее Он поступал свободно, следуя только своим собственным понятиям. Ее раздражал только один человек, и это был Эдмунд Уилсон, американский критик, которого она знала, уважала и к которому хорошо относилась. Я показал ей выдержку из его книги «Финляндская Станция»: «А.И.Г. крупный промышленник и землевладелец». Она сказала что фабрики Г. умерли во времена ее прадеда и что у папы не было ни куска земли. Эдмунд Уилсон должен был бы это знать.

Подростком в Берлине Вера прочла «Так говорил Заратустра» и то, как Ницше описывал храбрость, заставило ее подумать об отце, тогда живом и все еще активном: «Wer Furcht kennt aber Furcht zwingt, wer der Abgrund sieht aber mit Stolz, wer den Abgrund sieht aber mit Adlersaugen, wer mit Adlerskrallen den Abgrund fasst der hat Mut». По-английски она произносит букву R очень мило и совершенно неправильно, по-немецки буква Р звучала совсем хорошо, как барабанный бoй: AbgRRund, KRRallen. Что же касается этой довольно пышной цитаты — я в школе достаточно выучился немецкому языку, чтобы понять суть ее: храбр тот, кто познал страх, но победил его, а не тот, кто не видит опасности.

Она говорит, что в характере ее отца ее больше всего интриговала его необычайная двойственность, видимо непримиримое противоречие между его официальным портретом и его домашним обликом: нежный, спокойный терпеливый, снисходительный, обожаемый слугами, животными и детьми, с железной выдержкой, которую, по ее словам, она унаследовала, тихим голосом, который он никогда не возвышал, славянскими чертами, спокойными синими глазами, маленькой бородкой, среднего роста, широкоплечий, скромно и традиционно одетый, ничего крикливого и вызывающего.

Ко времени, когда она получила представление о внешнем мире, папа вел в Петербурге сравнительно мирное существование в качестве члена, а в последствии, председателя Думы, и к ее радости он иногда бывал доме и иногда с ней выходил. Рутина на короткие промежутки прерывалась дуэлями: папа вызывал людей на дуэль за трусость, нечестность или предательство или за глупость столь явную, что она могла угрожать безопасности государства. Он дрался на пяти или шести дуэлях, хотя это и было противозаконным, и Вера помнит случай, когда няня вытащила ее из кровати, чтобы пожелать папе счастья. Вера его поцеловала и махала ему спокойно и с любовью — она знала, что папа вернется целым и невредимым, как всегда. Он равным образом не ранил своих оппонентов: он был отличным стрелком и ограничивался тем, что выстрелом сбивал с них шляпы, или тушил папиросы. Это, вероятно, было унизительным для его несчастных противников, но физического вреда не наносило. Папа был предупредительным даже на дуэли.

За четырнадцать лет бурного брака — бури неизменно вызывались и продолжались матерью — Вера только раз видела, что папа вышел из себя, но не кричал и не ругался, а молчал. Дело было перед званным обедом на тридцать человек. Раздавались звонки, собирались гости. Взволнованный дворецкий поспешно проводил гостей в гостиную, пока в столов, к счастью на другом конце длинного коридора, мама, все еще в халате, громко обвиняла папу в измене. Вера в ночной рубашке стояла на повороте коридора и одним глазом следила за гостями, а другим за плачущей и жестикулирующей мамой. Вдруг, к ее восхищению и удивлению, папа схватил огромную скатерть и неторопливо вышел, таща все за co6oй: тарелки, стаканы, серебро и все остальное. Увидев в коридоре свою улыбающуюся дочурку, он бросил скатерть и, пробормотав «Душка моя, не пора ли в кровать?», направился в гостиную приветствовать гостей.

Обед немного опоздал. Ошеломленным слугам пришлось не только собирать ножи и вилки и посуду — папа был так мягок в своих движениях, что ничего не разбилось — и снова накрывать стол, но, кроме того, вытирать пол, забрызганный горчицей и вином. Няня тем временем выговаривала маме: «Помилуй Бог, барыня, неужели Вы не могли подождать пока прием кончится? Бегите и одевайтесь, я Вам помогу».

Надо сказать, что Вера понимала, что сцены ревности ее матери, повторявшиеся, драматические и несвоевременные, были не без основания. Говорили, что у папы двести незаконнорожденных. Двести, батюшки!.. «Кто же их считал?» — спросила я. «Никто конечно, но такой шел слух, и няня думает, что это примерно так. Мы никогда не возвращались в тот же курорт, потому что на второе лето все младенцы в колясках были до неприличия похожи на меня». Вера была папиным первым официальным ребенком. Последние дети — Андрей и Лиля, живущие теперь в Париже, тоже очень похожи на отца, только они блондины, более северного типа, они не унаследовали особенности Чингиз-Хана. Все трое детей все еще ищут недостающих сто девяносто семь.

В Париже, когда ей было около семнадцати лет, Вера отправилась к папе и сказала, отчасти чтобы показать каких она широких взглядов и отчасти, чтобы испытать его: «Андрэ Мальро пишет в своих мемуарах, что у него было 145 любовниц». Папа ответил: «Какой негодяй». «Ты хочешь сказать, что это слишком много?» «Н-нет... 145 не так уж много, но как вульгарно их считать!»

В политике, хотя он и был монархистом, правым и почти фашистом, по мнению Веры, папа был ярым противником романовского деспотизма, и он и Николай II ненавидели друг друга, и царица, более яростная, чем ее бесхарактерный муж, неоднократно выражала надежду, что Г. будет повешен на высоком дереве. Папа был не столь темпераментным: царь цеплялся за дарованное ему Богом право быть самодержавным монархом, папа настаивал на цивилизованной конституции, и по его мнению в этом и было дело. Ничего личного. По общему мнению Николай II обладал неотразимым шармом. Даже в последние трагические месяцы в Екатеринбурге красные часовые сменялись еженедельно, чтобы не дать им подпасть под магическое влияние бывшего царя. Но Александр Г. не поддавался шарму, особенно исходящему от мужчин. Когда царь наконец отрекся, он просил, чтобы ему оставили царевича Алексея. А.И.Г вежливо поклонился и сказал: «Ваше Величество, не мне разлучать отца с сыном».

Он был всегда вежлив. Когда Вера пришла к нему, чтобы представить ему своего будущего мужа, папа любезно его приветствовал, предложил ему самый удобный стул, угостил папиросами и Дюбоннэ, которое он всегда держал для гостей. Сам он не курил и не пил. Петр довольно сконфуженно говорил о Стравинском и Матиссе и Хонеггере, папа улыбался и слушал, не прерывая, хотя и не интересовался искусством. Искусство и религия хороши для детей и женщин. У мужчин более важные дела. Примерно через полчаса Вера поймала умоляющий взгляд Петра, поцеловала отца и они ушли. На площадке Петр вздрогнул и сказал: «Никогда больше, дорогая! Мне казалось, что меня обнимает айсберг!» Папа мог заморозить кровь самым любезным образом.

А.Г. не был склонен к оптимизму и мечтанию. Совсем наоборот. Он предвидел события более отчетливо, чем кто-либо в его монархическом лагере, но никогда не считал это указанием на то, чтобы сдать позицию. Он бросался в безнадежные битвы и боролся до горького конца, который он предсказывал. В 1917 году, за несколько месяцев до победоносной октябрьской революции он сказал: «Россию и мою программу может спасти только чудо. В качестве военного министра я надеюсь на чудо».

Чудо не произошло, но даже в мрачные годы изгнания А.Г. не сдавался. Из своих штабов в скромных берлинских и парижских квартирах он организовывал взрывы советских фабрик и убийства комиссаров. Вера не знает чего он фактически добился в этих областях, но по крайней мере один комиссар — Воровский — был убит в Женеве. При последующих поездках в Москву, когда она шла мимо внушительного памятника Воровскому около Красной площади, сопровождаемая коммунистами, они неизменно указывали на памятник и спрашивали: «Вы конечно знаете кто это сделал?» Она всегда отвечала: «Сталин сказал, что дети не отвечают за своих родителей». Эти отчаянные террористические конвульсии стоили г-ну Г. остатков его состояния, которое ему удалось вывезти из России: три миллиона франков. Я спросил: «Надеюсь девальвированных франков?» но Вера думала, что капитал был в золоте. Она фактически не знает, «но денег было много». Все, что папа оставил после смерти, составило около двух тысяч девальвированных франков.

За несколько лет до своей смерти папа сказал другу: «Я хочу умереть красиво», употребив греческое слово. Вера не уверена, что неизлечимый рак в частной лечебнице в 16-м округе можно назвать красивым, но умер он с достоинством. Он лежал спокойно несколько месяцев, не жалуясь, но она чувствовала его страх. В первые недели, когда у него все еще были силы говорить связно и довольно долго, он сказал: «Ты знаешь, я никогда не бегал от опасности, с опасностью надо бороться, но раз помню себя совсем беспомощным, я был один в старой лодчонке, посереди Каспийского моря, в жестокую бурю. Паруса согнулись и как-то запутались, и я не знал как их выправить, не такой уж я навигатор, к тому же и плаваю плохо. Я знал, что мне нет спасения от ярости моря и тогда я впервые ощутил страх. Молиться не мог, так как у меня не было веских доводов верить в Бога».

Тем не менее, перед самой смертью он позволил себя причастить, сказав Вере с робкой улыбкой: «Это не может повредить, ведь мы же не знаем, правда? Так на всякий случай...»

Последнее, что она слышала от отца были слова Гёте: «Da kommt Ihr wieder, schwankende Gescalten». Он прошептал: «А как дальше?» Она старалась вспомнить, но не могла и до сего дня она себе не простила, что в эту последнюю его ночь она его подвела. На заре он умер. Большинство людей умирают на заре.



МАМА

Дай ей плоды ее рук и пусть

ее собственные труды восхваляют

ее у врат.



Сказания Соломона

XXXI 31
Верина мать Мария, сокращенно Маша, влюбилась в Александра Г. с первого взгляда, яростно и навсегда, когда ей было девятнадцать лет, а ему под тридцать. «Он замечательный, — сказала она позднее Вере, — дикий и холодный в то же время». Смертельный goup de foudre попал ей прямо в сердце в доме Г. во время обеда в честь Александра — третьего сына — либо по случаю его благополучного возвращения из пустыни Гоби и из-за Китайской стены, либо чтобы пожелать ему счастливого пути в следующей поездке в Трансваале, чтобы присоединиться к армии генерала Смуттса. Во всяком случае А.Г. был слишком заинтересован делами мира, чтобы обратить внимание на прелестную, краснеющую, хихикающую девушку. Она ждала десять долгих лет момента, когда однажды вечером, в Москве, при полной луне, он неожиданно сделал ей предложение без всякого предварительного ухаживания. Это был несчастный брак для обоих, как говорит Вера. Менее подходящих друг другу людей трудно прел ставить.

Папа был сдержанным и спокойным и обладал странной и, вероятно, вполне бессознательной способностью распространять вокруг себя спокойствие и тишину. Никто в доме его не боялся, меньше всех Вера, и все же, когда папа был дома, она всячески старалась соблюдать тишину, и даже ее фокстерьер лаял не так громко, хотя может быть потому, что она на него шикала. Единственным человеком, на которого не действовало умиротворяющее присутствие папы, была мама, остававшаяся беспрерывно извергавшимся вулканом, всегда в движении, всегда многоречивая и нетерпеливая. Ей трудно было сидеть спокойно за столом и, раздражая Веру и папу, она ела на ходу, двигаясь вокруг стола. Она не могла дослушать самую короткую фразу, всегда прерывала, даже если говорил папа, которого она любила и почитала больше всего на свете. Он говорил: «Маша, ты только что задала мне вопрос и не даешь мне на него ответить». Папа очень любил читать. Для этого у него было мало времени, но все свободное время он проводил над книгами, главным образом по истории, экономике, или над греческими классиками. Мама же торопливо пробегала утренние газеты, чтобы выяснить, содержится ли в них папино выступление или что-либо о нем. Она могла также взяться за какой-нибудь роман, быстро его просмотреть, сказав: «Это глупость». Папа жил в согласии со своими принципами. Мама следовала своим причудам, которые она называла «интуицией». В своем стремлении быть объективным и непредвзятым папа не надевал лишнюю фуфайку, когда ему было холодно, не взглянув на термометр, чтобы убедиться, что действительно холодно и это не просто его временный и личный каприз. Маму совершенно не интересовало быть объективной, если термометр не соответствовал ее ощущениям и настроению, то это его вина. Папа ни в коем случае не был педантом или формалистом, но он понимал необходимость соблюдать некоторые основные правила этикета, как это ни скучно, тогда как мамино великолепное пренебрежение всеми социальными тонкостями позволяло ей отправиться спать, уйдя в разгар большого приема в ее доме. На папино легкое изумление, и даже неодобрение — так как он уже давно перестал удивляться выходкам своей жены — мама отвечала: «Но мне же хотелось спать!»

Папа был против царя. Мама была против царя и против оппозиции, фактически против всех и всего, кроме бедных и больных, в отношении которых ее щедрость была безгранична. Помимо ее страстной привязанности к папе, ее матери и немногим родственникам и друзьям, мамины ощущения к внешнему миру сводились к двум: жалость и возмущение. Обычно слышалось: «Он болен, несчастный…», и она неслась с конфетами, бинтами и бутылками, независимо от того, нужны ли были ее приношения. Или: «Вот дурак, зверь, негодяй». Эти эпитеты обычно относились к высокопоставленным, которых она, а приори, считала никчемными. Ее возмущение иногда переносилось заграницу и он ругала Ллойд Джоржа, Пуанкаре или Черчилля, но большей частью ее негодование оставалось внутри России. Николай II, разумеется, был злодеем № 1, затем шли социалисты и весь этот сброд, но она не щадила даже Петра Аркадьевича Столыпина, ближайшего друга ее мужа и его сторонника в правительстве. Столыпин и папа всеми силами старались создать средний класс, единственную защиту, по их вероятно правильному мнению, против надвигающейся революции. Мама не возражала против этого таинственного «среднего класса», но Столыпин был премьер-министром и этого было достаточно. Кроме того, премьер-министром должен был быть ее муж. Папа терпеливо говорил: «Маша, сколько раз я тебе говорил, что мне предлагали этот пост и я отказался?»

Во время войны 1914 года, когда г-н Г. боролся с невероятными препятствиями, пытаясь организовать эффективную работу Красного Креста, мама носилась из госпиталя в госпиталь на передовой линии фронта, внося веселую неразбериху в дела медицинских властей, папа говорил: «Ты меня ставишь в неловкое положение. Я всеми силами стараюсь разработать приемлемые правила, а ты их тут же нарушаешь». Полное пренебрежение правилами в конце концов ее убило, но это было через много лет, когда ей было девяносто семь.

Она прожила бурную, очень длинную жизнь, не выросши. Она осталась импульсивным, бестактным, безответственным подростком, безумно, невероятно щедрым, с детским, громким, легким смехом и детской застенчивостью — она вспыхивала, когда ее представляли незнакомцу, но ей недоставало некоторых особенностей подростка, например любознательности, желания учиться, способности почитать и уважать.

Несмотря на свою порывистость, она была очень упрямой и оценивала людей «интуитивно», на первый взгляд и навсегда, без каких-либо основательных причин, и Вера цитировала ей слова Марго Асквит: леди Асквит рассказывала про одного из своих маленьких приемных сыновей — вероятно Антония — будущего директора фильма, который заявил: «Я не люблю г-жу Браун», «Почему ты не любишь г-жу Браун?» — «Есть причина» — «Какая причина?» — «Г-жа Браун и есть причина». Мама весело смеялась, но по-прежнему неукоснительно руководствовалась своей «интуицией» до самого конца.

Мама была чрезвычайно, дико храброй, но и тут ее храбрость полностью отличалась от храбрости ее мужа. Папа видел опасность и боролся с ней, мама весело пренебрегала всякой опасностью и делала вид, что ее нет. Она также была уверена, что ее беспечность разделяется или должна разделяться всеми, включая ее двухлетнюю дочку. Она нашла нужным вытащить Веру из кровати, чтобы помахать папе, отправляющемуся на дуэль, как будто дуэль была шуткой, в которой младенец должен принимать участие.

К концу гражданской войны, когда под ногами побежденной Белой Армии оставалось всего несколько сот квадратных километров, папа убедил маму против ее воли и интуиции увезти их дочурку из Крыма, и они отправились пароходом в Константинополь. Вера, как и мама, предпочли бы остаться с папой и они неохотно погрузились на первый попавшийся пароход, небольшой английский грузовой корабль, заржавленный и очень старый. Капитан был очень любезен, но у него не было времени для Веры, хотевшей упражнять свой английский язык. На дне трюма примерно двести беженцев были как сельди в бочке. Стояла ужасная февральская погода с непрекращающимися ветрами и слепящим снегом. Почти все в трюме болели. В отчаянии от вида и запаха трюма и руководствуясь главным образом любовью к птицам, Вера, к счастью не страдавшая морской болезнью проводила все время на палубе, завернувшись в две меховых шубы — материнскую и свою. Она собирала маленькие замерзшие тельца и пыталась их оживить, массируя их и согревая их дыханием. Некоторых из тех что удавалось спасти она тайно проносила в трюм, но скоро она стала носить их открыто, так как пассажиры не протестовали и даже кормили их крошками, хотя и крошек было мало. Тех птиц, которых никак нельзя было оживить, должным образом хоронили в море, а именно Вера бросала замерзшие маленькие трупики в волны и крестилась при этом. Она не знает, или забыла, что это были за птицы, но они были слишком маленькими для чаек.

Обычно путешествие заняло бы два или три дня, но после двух нeдeль пути развалюха пароход все еще накренялся и качался где-то в Черном море, и мама сказала своей девятилетней дочке: «Вера, можешь ли ты хранить тайну? Капитан сказал, что мы не доплывем, что мы никогда не достигнем Константинополя. Его несчастный пароход не выдержит этих штормов. Oн велел мне молчать, чтобы пассажиров не охватила паника, но паникер он сам. Я думала, что англичане храбрые! Ха!» Вера пожала плечами, подражая матери, и сосредоточилась на более важном деле — замерзающих птицах. Примерно через неделю маленький пароход в целости и сохранности вошел в Босфорский пролив.

Другой эпизод, который Вера помнила более ясно и подробно, имел место до путешествия по Черному морю, пока они все еще находились в России. Бушевала гражданская война. Папа был в Белой Армии. Няня была временно отрезана в Петербурге. Вера с матерью была в Кисловодске, курорте на северном Кавказе. Однажды в дом ворвалась группа неожиданных посетителей — солдаты Красной Армии, с револьверами и ружьями через плечо. Они подняли кулаки в качестве приветствия красных и сказали маме, что она арестована. Мама сказала: «Вам придется подождать, сядьте, я скоро буду готова». Она появилась в пальто, шляпе и перчатках и быстро подошла к двери, затем что-то вспомнила и повернулась: «Вера если ты проголодаешься, сделай себе бутерброд, я не знаю сколько времен они меня продержат, в кухне ты найдешь ветчину или что-нибудь», затем они ушли. С этими прощальными словами матери Вера не была взволнована. Она видела как мама вскочила в маленький военный фургон цвета хаки с нарисованной на нем красной звездой, (по-русски «хаки» называется «защитный цвет»), фургон отъехал и она осталась одна, совершенно не испуганная, но ей было очень скучно. Слуги недавно убежали.

Я спросил ее «неужели же ты не испугалась?», и она ответила, что нисколько не боялась. «Но ведь солдаты были вооружены до зубов!» «Ну так что? Солдаты должны иметь ружья, так же как у собак должны быть зубы, а у кошек когти. Это не значит, что они тебя укусят, или оцарапают или будут в тебя стрелять». Она сказала, что если бы мама упала в обморок, или бросилась на колени и закричала — «Помилуйте! отпустите меня! Пожалейте мою маленькую, одинокую девочку!» и т.д., она, вероятно пришла бы в отчаяние, была бы вне себя от волнения и жалости к самой себе, но так как мама была, как всегда, спокойна, она нисколько не волновалась, как и через несколько месяцев, на тонущем корабле. Ей просто было скучно.

К вечеру фургон «защитного цвета» с красной звездой въехал в переулок, ведущий к их вилле. Мама выскочила, и фургон повернулся и громыхая уехал. Мама крикнула: «Вера ты не спишь? Почему ты не в кровати? Осталось ли немного ветчины? Я умираю от голода. Они мне дали только слабенького чаю. Они совсем спятили, они хотели меня убить». Мать и дочь со смехом съели остатки ветчины и хлеба и беззаботно отправились наверх в спальню.

Этот занятный день окончился довольно мрачно. Кисловодск переходил из рук в руки несчетное число раз, наконец красные бежали, и белые вступили в город. Молодые офицеры забегали, чтобы выразить свое почтение, или передать весточку от папы. Скоро красные вновь подошли, и белые отступили, взяв с собой нескольких пленных, включая известного Когана, который, как говорили, особенно настаивал на расстреле мамы.

Вера и мама сидели на своем балконе, как в театральной ложе, и наблюдали с насмешливым юмором как мимо шли их слабонервные буржуазные друзья, нагруженные чемоданами и свертками. Они махали и кричал непонятное, мама тоже махала им, бормоча «истерика».

Вдруг все успокоилось. Дорога опустела. Внезапно молодой, знакомый им белый офицер галопом внесся в переулок. Он соскочил с лошади, взлетел по лестнице и стад трясти худые мамины плечи: «Марья Ильинишна, что, черт побери, Вы думаете? Большевики уже здесь, за холмом. Хотите оставаться, чтобы быть убитой, ладно, это Ваше дело, но я беру девочку».

Вера была в восторге от возможности взобраться на его седло и обнять его тонкую, затянутую талию, но мама быстро ответила: «Не говорите глупостей, Кирилл, ребенок даже не одет, уезжайте немедленно, ловите Ваш батальон. Он прошел много часов назад. Счастливого пути и до свиданья. Мы управимся».

Не говоря ни слова, галантный Кирилл сбежал с лестницы, вскочил в седло и исчез из виду, а мама стала «управляться».

Теперь из-за холмов доносился звучный и быстрый треск пулеметов. Прислуги не было. Не было и подходящих мешков. Не было времени что-либо упаковать, но мама «управилась» к полному своему удовлетворению. Она натянула несколько слоев одежды на Веру и на себя, не забыла сумку, и, взявшись за руки, они ушли. Несколько раз Вера должна была остановиться у края дороги, так как ее тошнило — у нее был сильный приступ коклюша. Несмотря на это, обе шли быстро и скоро поймали хвост длинной вереницы беженцев, устало плетущихся среди холмов. Они направлялись в большую станицу на территории, все еще твердо находящейся в руках Белых.

Вера была взбешена. Стояла теплая погода первых осенних дней. Она вспотела под четырьмя или пятью платьями и каждый раз, когда она останавливалась если ее тошнило, люди оборачивались и кричали, «Эй девочка! Это ты, Вера? Торопись, слышишь пулеметы?» Это все ее очень раздражало, но хуже всего было что она умирала с голоду. Впереди нее плелся старичок, согнувшись под непосильно тяжелым чемоданом, но она его не жалела, она ему завидовала, потому что оба кармана его пальто были набиты съедобным. Она увидела булку хлеба и кусок колбасы. Вера сердито плелась за ним и шипела матери: «Посмотри, ты только посмотри, как это могло быть, что он захватил пищу, а ты нет? Скажи мне, почему ты не захватила еды, теперь я умру с голода и ты будешь виновата?»

Мама рассеянно пыталась защищаться: «Ты знаешь почему. Потому что не было времени, перестань ворчать». Она почти все время разговаривала с окружающими, главным образом о том, как она провела день, попивая слабый чай с комиссарами. «Марья Ильинишна, вы действительно сошли с ума. Неужели Вы не понимаете, что нельзя их называть “мои мужики”, как будто они все еще Ваши крепостные, а на самом деле они большевики? Хорошо, что у Вас такие красивые ноги, это вероятно Вас спасло».

Вера подслушивала и в конце концов из кусочков составилась полная картина. Кусочки доставляли очевидцы, пережившие этот день и следующую неделю красной власти в Кисловодске. Многие из их друзей и родственников были убиты, но это был еще молодой, романтический период большевизма. С обеих сторон воюющие были жестоки и беспощадны, но в тылу, вне фактического поля битвы, неповинное население имело шанс остаться в живых.

Составная картинка в уме Веры была примерно такой: Мама сидит на столе, болтая ногами: три комиссара в формах высшего ранга предлагают ей папиросы, от которых она отказывается, и слабый чай, который она неохотно пьет, так как предпочитает кофе: три человека проводят день, надеясь получить от этой странной молодой женщины полезную информацию и пытаясь произвести на нее впечатление, говоря о том, как серьезно eе положение: «Мы — чрезвычайный военный трибунал для юго-западного района, и теперь восстановлена смертная казнь за контрреволюционную деятельность». Мама со своей стороны пыталась их вразумить: «Смертная казнь?.. Я всегда была против смертной казни, ужасная, варварская вещь… Реакционная роль моего мужа?.. Он не реакционер, он даже заставил царя отречься... Да, он один из вождей Белой армии, но когда я вышла за него замуж, не было ни Белых, ни Красных и никакой такой ерунды — была только императорская армия. Во всяком случае, он никогда не слушался моих советов... Где он сейчас? Но неужели вы думаете, что если бы я знала где он находится, я бы вам сказала? ... Нет?.. Тогда зачем же тратить время на меня? К тому же я никогда вам ничего плохого не сделала. Я всегда хорошо относилась к своим мужикам».

Глядя на маму, сидящую на столе, два комиссара шептались, обменивались удивленными взглядами и постукивали пальцами по лбу: женщина несомненно слабоумная. Только третий комиссар, Коган, настаивал с сильным еврейским акцентом, что А.И.Г., один из умнейших людей России, о котором товарищ Троцкий писал... и т.д. и сам товарищ Ленин совсем недавно сказал... и т.д... никак не мог бы жениться на идиотке, какая бы она красивая ни была, поэтому ясно, что она притворяется, она хитрый агент наших врагов и ее надо немедленно расстрелять. Но Когана забаллотировали. Мама соскочила со стола сказав «Спасибо. «Надеюсь, что вы сможете меня отвезти». И два ее спасителя поспешно ее заверили: «Да, да, тут фургон, в котором вы приехали», и ее отвезли домой.

Согласно Вере, обе стороны были неправы: мама не была ни тайным агентом, ни слабоумной. Она просто не понимала опасности.

Тоскливый переход между холмами продолжался, но когда наступил вечер, пулеметы перестали трещать, все было тихо, и измученные беженцы улеглись на траве. Впервые в своей жизни Вера легла спать, глядя на звезды. На заре толпа зашевелилась, когда кто-то крикнул: «Смотрите она тут, всего в версте расстояния. Мы дураки, нам нечего было спать здесь». Через несколько минут они были в станице.

Мама немедленно отправилась в Ставку Белых, чтобы попытаться связаться с папой и найти помещение. Переходя широкую, полную солнца площадь, они услыхали слабый голос: «Госпожа Г., госпожа Г., пожалуйста!», но никого не было видно. Вера, маленькая, и потому ближе к земле, первая заметила, что голос поступает снизу, как бы из люка, покрытого решеткой. Они остановились, взглянули в темноту и наконец увидели обращенное к ним мертвенно-бледное бородатое лицо. Оно было двойного синего цвета: лицо было цвета синего льда и бледное, а борода была черная, подобно синим чернилам. Черные, как уголь, глаза смотрели на нее умоляюще, и человек прерывисто шептал: «Госпожа Г, спасите меня, помогите мне, вы моя последняя надежда. У меня тоже маленькие дети, даже меньше Вашей дочки, помогите мне, они хотят меня повесить...» «Но кто же Вы?» — удивленно спросила мама. «Я — Коган. Разве Вы меня не помните? Будьте милостивы, поговорите с генералом, скажите ему... одно Ваше слово... Вы наверно меня помните? Комиссар Коган. Совсем недавно мы говорили с Вами в Кисловодске и пришли к заключению, что вы невиновны и отпустили Вас...» Мама вспомнила и резко ответила: «Вы не пришли ни к какому заключению. Два других меня отпустили. Вы тот, который настаивал на моем расстреле».

После этого Коган замолчал и смотрел на нас своими огромными черными глазами в ужасе и отчаянии. Тут мама по-видимому решила, что это неподходящая для впечатлительного ребенка сцена и резко сказала: «Идем Вера, нечего тебе тут таращить глаза, у нас много дела», и они ушли, но через несколько шагов мама побежала обратно и крикнула в ужасную черную дыру: «Коган!.. Вы меня слышите? Я пойду к генералу. Я туда иду, я поговорю с ним». И она это сделала.

Оправившись от потрясения, Вера сказала: «Как он странно говорил», и мать объяснила: «Это еврейский акцент». Помимо своих других предубеждений, мама была антисемиткой.

Когда мы нашли Ставку, главнокомандующий поцеловал Веру и заказал еду для нее, затем провел маму в другую комнату, так что она не слыша разговора. Вера еще не кончила есть, когда мама вышла и сказала: «Идем, я получила помещение». Вера с беспокойством спросила: «А поговорила ли ты об этом человеке? Хорошо ли ты поговорила? Ведь ты обещала?» Мама сказала, что она сдержала обещание, но боится, что ничего не выйдет. Генерал был очень занят и нетерпелив. Он сказал: «Да, да, смертная казнь конечно дело плохое, да, да, но ведь идет война, и этот Ваш еврейский протеже самый ужасный садист в юго-западном районе».

Вечером, когда они вернулись в отведенное им помещение, они увидел на западном склоне, при заходящем солнце, три не в линию поставленных виселицы, выделяющиеся на пылающем небе, на которых ветер покачивал три безжизненных тела. Противная, толстая старуха второпях сказала маме, злорадствуя: «Вот Ваш Коган. В середине».

После последней войны, когда Вера устроилась в Лондоне, ее мать решила остаться в Париже и писала ей два или три раза в неделю, всегда посылая наспех нацарапанные почтовые карточки, которые нелегко было прочесть. В одной из них она сообщила Вере, что Таня не смогла найти комнату. Вера знала двух Таней в Париже — одна была младшей доверью Рахманинова, другая — подругой Веры. Трудно представить, чтобы они могли оказаться бездомными — первая была слишком богата, вторая жила и работала в «Сите Универзитэр» в квартале зданий, предназначенных для иностранных студентов. Так что это, вероятно, третья Таня, которую она не помнит, но мама настоятельно писала в последующих открытках:

«Таня ничего не нашла». «Таня теперь живет со своей ужасной невесткой». «Я бы хотела пустить Таню к себе, но я не могу делить с ней спальню». «Бедная Таня очень взволнована, ее мальчик возвращаете на следующей неделе».

У обеих Таней были подростки мальчики, так что дело не стало более ясным. Но, позвольте!.. Таня Рахманинова говорила, что хочет переменить квартиру. Вот в чем дело. Вера написала: «Если ты имеешь в виду Таню Рахманинову, то не беспокойся. Она может нанять Риц для своего мальчика». Пришел ответ: «Разумеется я не имею в виду Таню Рахманинову. Что за мысль!» «О ком же ты говоришь?» «О твоей Тане, о ком же еще?» «О моей Тане? Ей отказали от места?» «Причем тут отказ от места? Просто эти свиньи не пошевелят пальцем, чтобы ей помочь!» «Ради Бога, мама, какие свиньи?» «Ее начальство. Как ты тупа!» «Но они дали ей прекрасную квартиру. Уверена ли ты, что мы говорим о моей Тане, а не о какой-нибудь другой Тане, или Кате или Мане? Твой почерк ужасен». «Совсем он не ужасен, ты правильно прочла. Я имею в виду ТВОЮ ТАНЮ» /крупными буквами/.

Вера не могла ничего добиться и больше этой темы не касалась, тем более что она скоро отправлялась в Париж. Так как у мамы не было телефона, она позвонила Тане из Орли, и Таня ответила. «Таня, какое счастье, я думала, что ты потеряла место». «Почему?» «Мама мне несколько раз писала, что тебе негде жить». «А вот что!.. Но теперь все в порядке. Все было ремонтировано». «Что было ремонтировано?» «Все крыло, включая мою квартиру». «Зачем же нужен был ремонт?» «Зачем?.. Ты хочешь сказать, что мама тебе не объяснила? Она сказала, что тебе напишет, потому я и не писала. В нас было прямое попадание алжирской бомбы. Моя кровать провалилась под пол. К счастью я была на ночной смене. Я почти никогда не работаю ночью, приемный зал был нетронут, он в противоположном конце здания.

Примерно в дюжине взволнованных открыток мама писала о танином несчастье. Единственным пунктом, о котором она не сочла нужным упомянуть, была убийственная алжирская бомба. Если бы она была более знакома с английским клише, она бы сказала, что бомба это дело не существенное, даже если она и взорвалась над кроватью близкого друга. Она придерживалась своей собственной мерки ценностей и первоочередностей.

Вера чувствовала себя виноватой, оставляя мать одну в мрачной однокомнатной квартире в пятнадцатом округе, но она не могла и думать о том, чтобы вернуться в Париж и оставить Александра, а мама упорно отказывалась переехать в Лондон или переселиться в дом для престарелых, так что она как-то жила в одиночестве на маленькую французскую пенсию и то немногое, что Вера могла ей посылать. Ее единственным капиталом был квадратный изумруд, довольно большой, но с диагональной трещиной, что уменьшало его ценность. Она часто закладывала изумруд и спешила его выкупить, когда получала подарок от одного из Рахманиновых. Как она жила оставалось тайной.

Во время одного из своих последних посещений Вера увидела на столике около кровати большой глиняный горшок. Маме к тому времени было далеко за девяносто, и он позволяла себе полежать ежедневно несколько часов в кровати. Вера сказала: «Этот горшок здесь неудобен, я его перенесу в другое место». — «Нет, он должен быть близко» «Почему?» — «В нем я коплю деньги».

Какие деньги? Физически мама несколько ослабела, но умственно она была живой как всегда. Откуда у нее могут быть деньги? Даже когда она была богатой, она не была в состоянии сэкономить ни одного франка. Ясно, что она теряет рассудок. Вера сказала: «Если ты копишь на черный день, то он уже наступил». — «Какой такой черный день? Это для искусственной ноги».

Несомненно, мама теряла рассудок. «Помилуй Господи, мама, твои ноги в чудном виде, в прекрасном состоянии, но ты не должна все таки бегать, как ты делаешь». — «Не говори глупости, нога конечно не для меня» — «Тогда для кого же?» «Для женщины». — «Какой женщины?» — «Просто для женщины. Она полька». — «Ну, а дальше?» — «Ее деревянная нога плохо сделана, она говорит, что каждый шаг мучителен». — «Сколько временя у не эта нога?» — «Понятия не имею. Зачем тебе знать?» — «Потому что к искусственной ноге надо долго привыкать, и если эта нога у нее всего несколько недель, ей должно быть больно. Ты уверена, что новая нога будет лучше, если ты частным образом за нее заплатишь? И сколько она может стоить?» Мама рассеянно ответила: «Около миллиона».

Миллион!.. Даже во франках, любезно девальвированных Де Голлем, миллион представлял собой несколько сот фунтов. Вера подумала что стоит посмотреть на неудобную деревянную ногу и спросила: «Как зовут женщину?» — «Как зовут?.. — Мама задумалась:— Я не знаю как ее зовут, я видела ее только раз».

Итак она оставалась безумно щедрой, эксцентричной и неукротимой, при ясном сознании до конца, если не считать что в последние годы жизни она стала очень забывчивой, и Вера, которой надоело повторять сказанное несколько раз, написала: «Мама, ты похожа на человека, пожаловавшегося своему доктору, что он теряет память. Доктор спросил: “Когда Вы заметили что теряете память?” Человек изумленно спросил: “Какую память?”» Отправив письмо Вера испугалась, что она зашла далеко и, возможно, обидела мать, но при следующем посещении Парижа она увидела, что мать все еще смеялась, говоря своим друзьям: «Слышали ли вы забавную историю, которую Вера обо мне рассказывает?»

Она все еще могла шутить над собой и прожила почти сто лет неукротимой, не изменившейся и не побежденной. Опыт ничему ее не научил, и она шагала по жизни — или вернее, бежала, — когда она начала ходить как другие — только когда ей было за девяносто и шла она туда, куда ее вел eе дух, непогрешимый дух, который она называла русской, женской интуицией. То обстоятельство, что этот дух раз за разом заводил ее неведомо куда, не делало ее менее доверчивой, или более мудрой. Каждый день был новым днем.

Мама отказывалась считать смерть естественным, неизбежным явлением. Любая смерть была чьей-то виной, главным образом виной докторов или сестер милосердия, иди же виной жены, неправильно питавшей мужа, или виной дочери, не заботившейся о своей престарелой матери. Ее собственная смерть была действительно чьей-то виной — ее собственной. В девяносто семь лет она умерла не от старости, а от своей всегдашней неспособности следовать простейшим правилам.

В Париже, снежным февральским вечером ей было скучно, и она не находила себе места и решила навестить недалеко жившего друга. Как всегда, не обращая внимания на уличный переход, она взяла кратчайшее расстояние на перекрестке улицы Конвенции с улицей Лекурб. По обеим улицам шло большое движение, и они были плохо освещены, так что когда она появилась между рядами стоящих машин, ее сшиб мальчишка мотоциклист. Он не был виноват. У него не было времени затормозить, и он сделал все возможное для лежащей на дороге без сознания и кровоточащей старой дамы. Он немедленно вызвал карету скорой помощи и отправился с ней в ближайшую больницу Бусико и телефонировал ежедневно, чтобы узнать о здоровье. Не думали, что она доживет до утра, но она протянула целый месяц и один день. В один из редких моментов, когда она была в сознании, Вера спросила ее: «Как ты пересекла улицу? Ты пошла по диагонали, правда?» Мама со слабой улыбкой прошептала: «Да, по диагонали. Я не имею ничего против уличных переходов, но они всегда не там, где мне нужно».

Вера, видевшая много смертей, сказала, что смерть ее матери была самой ужасной — месяц горького, беспрерывного, беспомощного страдания. Она почти не спала, и день, и ночь шепотом разговаривала с покойниками, причем крупные слезы текли по ее впавшим щекам. «Мама моя, ай, ай, ай, мама моя»... «Моя мама умерла!» Большей частью она звал человека, оставившего ее полвека тому назад: «Александр!.. Почему он не приходит?.. Александр!.. Я знаю, что он на японском фронте, но разве он не чувствует как он мне нужен?»

В госпитале Бусико сказали: «Вскрытие не выявило никаких недостатков, у нее было сердце восемнадцатилетней девушки. Не будь этого несчастного случая, неизвестно как бы она могла умереть».


© Информационный портал «Русский путь» www.rp-net.ru



© Дом русского зарубежья имени Александра Солженицына





Если бы эти старые стены могли говорить, какими бы они были занудами! Роберт Бенчли
ещё >>