В. А. Слепцов (Письма из Осташкова) - davaiknam.ru o_O
Главная
Поиск по ключевым словам:
Похожие работы
Название работы Кол-во страниц Размер
Творческая работа по составлению частного письма. Наглядность: раздаточный... 1 104.37kb.
Отправитель письма запросил подтверждение о прочтении письма 1 181.59kb.
Part 4 writing раздел 4 письмо 1 11.3kb.
Письма по-английски на все случаи жизни. Пономарёва С. Л 4 605.45kb.
Наставления, поучения, письма 1 256.59kb.
Б. Д. Дандарон письма о буддийской этике 23 5105.94kb.
Б. Д. Дандарон письма о буддийской этике 23 5132.89kb.
«Фронтовые письма свидетели истории». (8 класс) 1 153.16kb.
Творческая работа по составлению частного письма. Наглядность: раздаточный... 1 145.78kb.
Недостатки произношения, сопровождающиеся нарушениями письма 1 46.11kb.
Письма из франции 7 1705.96kb.
Контрольно-счетная палата ставропольского края 1 163.55kb.
Направления изучения представлений о справедливости 1 202.17kb.

В. А. Слепцов (Письма из Осташкова) - страница №1/19



9-1964
СЕНТЯБРЬ 1964
СЕНТЯБРЬ

1964
УРОЖАЙ


Едва под дождем и солнцем

рачительным

Иголочки выбились из земли,

А мы уже говорим почтительно

О травке об этой: хлеба пошли!

Потом на токах, как шатры

кочевничьи.

Холмы вырастают — из края в край,

И люди добреют,

И песни девичьи

Хватают за сердце:

Урожай!


Навстречу хлебу погожей осенью —

Важней в эти дни не найти забот! —

Всю мощь свою наша Родина

бросила:


Зеленой улицей хлеб идет!

О корочка хрусткая! Соль зернистая!

С каким торжеством из свежей муки

Пекут в деревнях караваи душистые,

Блины, и шаньги, и пироги.

Хлеб-соль — всему голова! —

повторяется.

Когда у страны закрома полны,

Сильны мы,

И все у нас получается,

Сбывается все

От Земли до Луны.

Александр ЯШИН
Повесть
СЕЛИГЕР СЕЛИГЕРОВИЧ
« — Эта книга, брат, мудреная — я тебе скажу… Вон оно — озеро-то! Книга любопытная и рассудку требует немало. Селигер называется».

В. А. Слепцов (Письма из Осташкова).


1
Я люблю встречать солнце. Я беру свою лодку, удочки и выезжаю ему навстречу. В детстве я любил рисовать солнце. Если бы каким-то образом сохранилось все, что я так усердно тогда пачкал, то глазам предстала бы невероятная коллекция солнц. Там были бы круглые, продолговатые и даже квадратные или ромбовые солнца, от совсем крошечных до огромных, которые не помещались на целой странице и продолжались на белой прозрачной скатерти.

Когда мои друзья рисовали косые дома с косыми трубами, я рисовал свое солнце, когда они рисовали танки или самолеты, я рисовал еще солнце, и когда они рисовали солнце, я опять рисовал его.

Но мое солнце должно быть самым прекрасным и самым большим, и я старался изо всех сил. Однажды я потратил на него все свои карандаши: я рисовал его красным карандашом и синим, коричневым и зеленым. Но неожиданно мое солнце стало совсем черным. И за черное солнце я получил красную двойку.

Это сейчас может показаться смешным, но странные мысли о большом количестве горящих на дневном небе солнц смущали меня. Я был уверен, что у каждого человека есть свое, только ему данное солнце, своей формы и своего цвета. У кого-нибудь оно полукруглое и зеленое, у кого-то в голубую полосочку, а у кого-то, может быть, в пятнах или совсем темное… Что же тут поделаешь!

И еще я думаю, если бы каждый из живущих людей нарисовал свое солнце, то, наверное, и получилось бы то общее, большое, главное наше солнце, которое я напрасно пытался в детстве нарисовать один.

Рано. Пар вьюнами отваливает от воды и, курчавясь, висит в воздухе. Словно на дне дымится много невидимых труб многих невидимых деревенек. А ты плывешь по тонкому стеклу, раскалывая его пополам — со всем, что оно имеет, — с его вторым миром, который реально сосуществует рядом с первым, не изменяя ни единого цвета, ни единой его пропорции.

Темный круг неподвижной загадочной воды в темнозорь, где-нибудь посреди камышовых зарослей. Теплый рассвет, расплывающийся, как масляное пятно на стекле, и брошенный в середину этого рассвета поплавок. Его белая точка пока намертво впаяна в огромное зеркало. Клевать сейчас не будет. Рано.

От воды идет мокрый холодноватый дух, и я ловлю его ноздрями, глубоко вдыхая. В легких не бывает нервов, но у меня больные легкие, они чувствуют все. Холодящую росу в воздухе, изморозь или горячие испарения трав. На Селигере они отлично расправляются и тихо заживают, и это я тоже чувствую по медленной боли, которую слышу во сне.

Честно говоря, несколько лет назад я решил, что с жизнью у меня покончено. Случилось то, чего я больше всего боялся и что, кажется, ожидал. Врач как-то не сразу сказал:

— Да. У вас открылся туберкулез. Но вы не впадайте в панику. Пока ничего страшного. Вы слышите меня, молодой человек?

Я его слышал. Я выходил из больницы и споткнулся на ступеньке. Еще бы не слышать! Я боялся этого, и оно пришло. До этого умерла мать, потом дядя. Заболела сестренка… Вы слышите, молодой человек? Ничего страшного. А я видел, как умирала мать. Я был тогда маленьким и запомнил только это. Я часто пытаюсь представить мою маму. Уже много лет я по крохам собираю о ней все до мелочей, что можно узнать. Но этих мелочей не так уж много. Только я понял, она была очень нежным человеком, моя мать. Она казалась такой большой, много пережившей, а недавно я узнал, что мне исполнилось столько же, сколько было ей, когда ее не стало.

Вы слышите, молодой человек? Ничего страшного. Только не впадайте в панику! А я все еще ходил в институт в той гимнастерке, что пришел из армии. Мой сосед на лекции спросил меня: «А сколько можно не менять гимнастерку?» «Не знаю». Он сказал задумчиво: «Наверное, пока не почернеет…»

— …Но еще ничего страшного. Как вы питаетесь, молодой человек? Постарайтесь держать ноги в тепле, и есть надо не менее четырех раз в день: масло, мясо, фрукты… Вы слышите?

Я слышал, я просто вспомнил одну смешную историю. Необыкновенно смешную историю. Какой-то французской королеве объяснили, что у народа нет хлеба. Она простодушно воскликнула: «Ну, что ж, пусть едят пока пирожные!»

И ничего страшного. Я брел тогда по городу. Я вообще ничего не думал. Только мне хотелось сделать шаг в сторону — там лихо проносились машины. И никакой паники. И ничего страшного. Вы слышите меня, молодой человек?

Я сделал этот шаг, но попался внимательный шофер. Он завизжал тормозами и показал через стекло кулак:

— Кку-да прешься! Колеса ис-спачкаешь, пьяный дур-рак!

— Дурак,_ согласился я быстро.

Я свернул в другую сторону, к магазину, и купил бутылку вина. И тогда я напился, и это меня спасло. В то лето друзья с моей бывшей работы собрали по полсотни с носа и увезли меня сюда. На озеро Селигер.

…Проплывет, протарахтит моторка, раскалывая целостность озера, и скроется за поворотом, но только через много минут дойдет сюда волна. Отражение удильника много раз переломится и станет похожим на пилу. А камыши за спиной вздохнут: «О-ухх-шша».

И так они будут вздыхать все дальше и дальше от той самой волны, и через полчаса где-то прошумит только что дошедшее в самом конце плеса.

Но почему я вдруг все вспомнил? Словно волна, поднятая той далекой бурей, прошумела во мне сейчас и стихла. Селигер тогда помог мне. Я ходил на лодке, собирал цветы и встречал рассветы. И первая робкая надежда — нет, скорее желание быть всегда живым пришло ко мне вместе с сладковатым запахом увядающей травы, с остывающей к вечеру землей, с шумными фиолетовыми грозами, что прокатываются белым серебром по воде. И тогда я понял, что буду жить, что надо жить.

Мне было строго наказано: не загорать. Не купаться. Не простужаться.

Это опасно для жизни.

Мы будем купаться. Купаться утром, в обед и вечером. Нет! Мы еще будем купаться ночью. Вы не пробовали нырять с высокой вышки в темноте?! Когда отрываешься от опоры и уходишь в ничто, потому что ничего не видишь и ничего не чувствуешь, кроме долгого, очень долгого падения, чтобы вдруг врезаться так же непонятно и сильно в горячее нутро озера. Что там еще запрещено? Ага, мы, конечно, будем загорать и подставлять горлышко солнцу, чтобы оно приходило ко мне через деревья в зеленом теплом свете, и жмурить глаза, чтобы разглядеть на собственных ресницах его золотые зернышки. Нельзя же, опять поверив в свое солнце, уходить от него. И, разумеется, будем спать в палатке на земле, мокнуть на рыбалке, сушиться у костра и… жить. Мы будем обязательно жить, жить долго, потому что мне надо еще написать о моем Селигере, о голубом солнце на воде и об этой вот рыбалке. Вы слышите меня, молодой человек? Мы проживем сто с лишним лет, и никакой паники!

Первая рыбалка. Она произошла тут, в маленьком затончике-лягушатнике. Я на зорьке забросил свою первую в жизни удочку, и задохнулся, и онемел, и задрожал весь, когда поплавок исчез под водой. Это была маленькая плотвичка — узкая и серебристая, как лист тростника, но я глядел на нее, как на чудо, которое сотворил своими руками.

Поплавок, и только он, — для меня сегодня главное. Нужно проследить тот миг, когда он двинется и тихо-тихо поплывет. Так, ни отчего. Сам по себе. Да и движение такое, вроде бы его и нет. Но если ты даже будешь глядеть в другую сторону, ты все равно почувствуешь его и словно неожиданно замрешь, ожидая главного. И точно, поплавок двинется в сторону и вдруг начнет медленно тонуть, уходя под воду, как подводная лодка. И хотя это длится десятую долю секунды, ты увидишь в подробностях, а потом будешь вспоминать десятки раз, как оно произошло. Немного наискось поплавок пошел под воду, и еще мелькнул перископом его острый шпилек. И ничего вокруг нет. Только вздрагивающая капроновая леса с горячими, красными в заре каплями, которые опадают обратно в воду. Она уходит отвесно в воду и становится живой оттого, что кто-то есть по другую ее сторону, в темноватой, пасмурной глубине. Сейчас она принесет тебе тайну. Великолепную, сверкающую тайну, которая на весь день, а может, и жизнь сделает тебя счастливым. Это и есть рыбалка. И кто пережил такое однажды, не может не захотеть повторить его второй, и пятый, и тысячный раз. И уже навсегда полюбятся серовато-пасмурные, пахнущие мокрым песком рассветы, и первое солнце, вносящее ясность в очертания, и краски обновленной земли, и утомительная сладость, с которой бросаешься спать, окунаясь, словно в отражение этого мира, в цветные редкостные сны.

Мы приезжаем на Селигер обычно в начале июля. Слезаем на какой-нибудь пристани, раскладываем байдарку и уходим в озеро. Куда-нибудь. Вес нашей лодочки — тридцать пять кило (возможно, столько же весят на ней заплаты). По инструкции, она собирается как будто бы минут за тридцать без вспомогательных средств. Мы с моей женой Валей тратим на нее больше часа и, разумеется, с инструментом. Потом лодочку несем к воде, нагружаем всякими вещами, и Валя говорит, зацепляя в ногах рули:

— Беру бразды правления в свои ноги.

Выехали, словно врезались в озеро. Откуда-то донесло запах скошенной травы и увядающих цветов. Мы бросили грести и замерли вместе с байдаркой. Вот так всегда — суетимся, торопимся на берегу, а потом уходим в озеро и посреди воды останавливаемся. Словно привыкаем друг к другу — мы к Селигеру, а он к нам. И так, не двигаясь, не произнося ни слова, мы живем десять минут на молчаливой доброй воде. Потом мы с Валей вздыхаем почти одновременно и трогаем волну веслом.

Уже прошел наш пароходик и скрылся, а после, очень нескоро, крупная волна принесет на себе его шум и силу. Я как-то научился по волне угадывать судно. Когда проходит катерок, вода ходит под ним упругая, крепкостенная, с переливами. Она резко, как грузовик на колдобинах, тряхнет нас и сразу же кончится, ввинтившись в берег. Если плывет грузовое судно, то озеро за ним, как я называю, «пузатится». Оно вспучивается целыми кусками и при этом кажется гладким. В такой момент ты вдруг сам начинаешь плавное восхождение к небу вместе со своей лодкой и на какой-то миг становишься выше берега и камышей, потом так же тихо опадаешь, скользя вниз, и камыши рядом, обнажаясь, скажут: «Ах!» От быстрых лодок-моторок озеро становится словно гофрированное железо, и нашу байдарку мелко знобит. Кажется, тронь такую волну железными веслами — и раздастся металлический звон, как при ударе железа о железо.

Местные лодки, черные, с высокими бортами, чем-то похожие на утюги, вообще не оставляют волн. Они и проходят так, будто гладят и утюжат поверхность озера, и за ними остается вовсе гладкая беззолновая дорожка. На ней плавают оброненные клочки сена, точно как на проезжей дороге, и, проплывая следом очень нескоро, ты можешь наблюдать все тот же след и видеть, как и куда направлялась эта лодка.

А кто не заглядывался на медленные обжитые баржи с мельницами и домиками? Я всегда с тайной приязнью гляжу на эти странные корабли. Наверное, так же, как на поезда дальнего следования. Они напоминают мне тихие деревенские избы, которые каким-то чудом оторвались однажды от своей деревни да так и бродят по медленной и скользкой воде, не в силах найти свою настоящую пристань. И крутятся задумчивые мельницы, сушится детское белье, сидит женщина, подперев подбородок и раздумывая о чем-то. И течет жизнь, до невозможности странная, похожая и не похожая на себя и подчас мне непонятная.
Мы живем на зеленом берегу за мысом Телок. Прямо перед нами обширный в голубых искрах Березовский плес, который я люблю и знаю почти на ощупь, словно собственное одеяло, до самых окраинных щучьих заводей. Позади нас, сдабривая дневной зной тенью, стоит Картунский бор. Когда-то в детстве мне говорили: если долго не можешь заснуть, представь шумящий лес. Я и теперь так делаю, и неизменно у меня выходит мой Картунский бор, с гуляющими в вершинном далеке ветками, с сильными ходящими стволами, которые гудят и играют, как струны контрабаса.

Сюда мы идем за ягодами. Мы натираемся от комаров густым, довольно едким диметилом. Не очень приятно, но результат оправдывает себя. Валя даже спекулирует этим. Она подставляет вроде бы незащищенную руку комару и дразнит:

— Ну, сядь! Ну, попробуй, чего же ты, браток, нос воротишь?

А бедный комарик с прозрачными в черных ободках крыльями крестиком планирует над рукой и никак не может понять, почему у него слезятся глаза, едко ударяет в нос и першит в горле. У него начинает болеть голова, и он улетает домой.

— То-то! — торжествует Валя_ и натирает ладонями ноги и ботинки. Ведь комары цапают, только зазевайся, даже в шнурочные дырки.

Недавно мы встретили в лесу древнюю бабку. Она смело проталкивалась сквозь комариный строй, и мы решили узнать, какими же она пользуется народными средствами, что не боится комаров. Но бабка ответила вполне современно:

— Диметил, сыночек, только диметил. Без него тут все равно, что дом без елетричества, — сожрет крылатое отродье и костей на память не оставит.
Люблю холодное молоко с земляникой. Нетерпеливо доедаю какой-нибудь суп, а уже явственно чувствую в горле холодящую, в сладких ароматах ягод жижицу и невольно кошу глаза на булькающие ягоды и черные семена, плавающие на поверхности молока. Всегда неплохо к мягкотелой и горячей землянике добавить самую малость упругих синих ягод черники. И все это подавить деревянной ложкой так, чтобы яркая земляничная кровь вкрапилась в белый мрамор. Перемешиваясь, гладкое поле молока станет спокойно-розовым, именно того цвета, каким бывает небо в послезакатные часы, — густое, неяркое, с одинаково теплой примесью алых тонов, словно в нем равномерно размешали спелую ягоду солнца.

Я протягиваю по траве ноги, ставлю между колен кружку, чтобы она не могла опрокинуться, и начинаю есть. Деревянная ложка покрывается, словно эмалью, бело-розовым густым слоем.

До этого мы с утра облазили весь Картунский бор, собирая ягоду в котелок. Мы находили ее где-нибудь на влажных травянистых полянах или на краю ям, она тихо горела из-под куста, и, чтобы не давить и не портить ее, мы присаживались и начинали собирать, медленно продвигаясь на коленках.

Маленькие стебли не держат тяжелой земляники, и та словно опустила голову в траву, но вся поляна светится от ее горячего света. Легонько подсовываешь ладонь и принимаешь ягоду, а уронишь вдруг, — не пытайся поднять с травы: испортишь, изомнешь, а все равно не будет уже ягоды. Такая она цельная да наполненная — взял, так и держишь на ладони. А потом руки наши еще несколько дней до невозможности пахнут одним ласковым запахом, лесной этой земляникой. Ягода растет и на тропе рядом с нашей палаткой. Но мы ее не берем.

— Пусть; она общая, она для украшения, — говорит Валя.
2
Однажды мы с Васькой поехали за грибами. С корзинами, каждая ведра на два, мы сели на вечерний поезд от Люберец и уже ночью слезали на семьдесят третьем километре. Опрометью, чтобы захватить раньше других лавку, мы добежали, спотыкаясь в темноте, до избушки-вокзальчика и там пережидали вместе с другими грибниками ночь. Рядом с нами оказался старик, опоздавший на обратный поезд. Он сидел, обложившись двумя корзинами грибов, и то ли жалеючи грибы, что за ночь неминуемо зачервивеют, то ли себя, то ли вспомнив старуху, ровно через одинаковые промежутки ахал и бормотал, сморкаясь: «Ах, ты, язви его…» Потом кто-то засорил глаз, и люди жгли лучину и говорили громко: «Ты не бойсь, ты открой ширше». «Да он ширше не открывается». «А ты напружинься и открой, что он не собственный, глаз-то?..» «Да собственный, оттого и болит, мать его так!» «Так хочешь гриб искать, терпи, и ширше его…»

Потом в избушке неожиданно просветлело, так что мы смогли видеть друг друга черными и безликими, и тогда все заспешили в лес.

Мы пошли ходко по мокрым шпалам, поеживаясь и засунув руки в карманы. В корзинах у нас лежали большой будильник, по которому мы узнавали время, хлеб с луком, у Васьки еще яйца от собственного хозяйства, а у меня книга. Я в ту пору начала моей юности всюду таскал за собой книжки, особо я любил фантастику. Эта книга также была фантастическая, и, как сейчас помню, называлась она «Серебряный шар». В общем, там какие-то люди прилетели на луну и на особых аппаратах продвигались к тому месту, где начиналась ее неведомая часть, потому что луна повернута к нам только одной стороной. Я как раз успел прочитать строки, как они перешагнули эту роковую черту видимого и невидимого и их глазам открылось совершенно необычайное зрелище…

Что открылось их глазам, я так и не узнал и до сих пор не знаю, потому что я потерял в лесу свою книжку. Я заметил потерю в тот момент, когда мы взбирались на железнодорожное полотно, чтобы идти обратно к станции.

— Эх, теря-растеря! — сказал Васька, усаживаясь на холодный рельс, — Ты посмотри, может, она под грибами лежит?

— Нет, Васька, нет ее под грибами. Вот как сейчас помню, я грибы перекладывал и положил ее под кустик, а потом…

До поезда оставалось не больше часа.

— Я без книги не уеду, — сказал я тогда и побрел в лес.

Мы до ночи, до липкой, вроде бы еще прозрачной темноты, в которой между тем ничего не видно, искали мою книгу. Мы нагибались к каждому кусту и ползали по траве. Мы забрели в заросли, прямо-таки в крошечную чащу пьяники, которой никогда прежде не встречали. Ягоды были синие, с ноготь мизинца, точно виноград, и чуть отдавали брагой. Потом мы рвали яркую калину для букета на комод. (Ах, калина хвалилась: «Я с медом-то хороша!» А мед говорит: «Я и без тебя не плох».) В сыроватой низине нашли несколько листьев ландыша с красной, как пуговица, завязью. Ландыши и завязь мы сорвали и выбросили, но их длинные корни забрали: их можно было посадить в горшок с землей, поливать теплой водой, и тогда бы вырос настоящий цветок ландыша прямо з январе.

— Твою книгу мыши съели, жабы облизали и муравьи по буквам унесли, — бормотал Васька, ползая по траве и раздвигая папоротник.

— Смотри, — сказал он, — змеиная кожа!

Мы, не прикасаясь, приятно холодея от страха и риска, рассматривали серые слитки чешуи, которые сохраняли форму своей хозяйки. Потом мы потрогали их палкой, и они рассыпались в прах.

(« — …Они перешагнули эту роковую черту видимого и невидимого, и их глазам открылось совершенно…»)

— Иди сюда, тут родник, — закричал Васька.

Это была ямка, выложенная по краям тонкими стволиками, чтобы не обвалилась земля. В темной, но видимой глубине словно бы извергались крошечные вулканчики, нося над собой серую пыль. По стенкам, как живые, шевелились белые червеобразные корни от светлых поднимающихся струй, и пугливый лягушонок сидел, уцепившись за лист и закрыв от страха глаза.

Смыкаясь головами, мы тихо смотрели в глубь родника, а Васька, который все любил потрогать, протянул руку и коснулся дна. Взвилась серая легкая муть, и все скрылось.

— Родничок-мутничок, — сказал Васька, шмыгнув носом.

— Васька, отчего родник? От слова родной?

— Не знаю. Родился, может быть. Или оттого, что здесь его родина. Ведь он из нутра земли идет.

— Так все идет из нутра земли, — сказал я, — и грибы, и ландыши, и пьяника, от который у тебя, Васька, черные зубы…

Васька тогда начал пить, и я ткнул его головой з ключ, и он поперхнулся. Потом я пил, и Васька налил мне воды за шиворот. И мы пошли к станции.

— «…Они перешагнули роковую черту видимого и невидимого, и их глазам открылось совершенно необычное зрелище…» — сказал на память Васька и посмотрел на меня. — Как ты думаешь, что все-таки им открылось?

— Им открылась страна, которой они никогда прежде не видели… Правда, Васька?

— Ага, — сказал Васька и оглянулся на лес.


3
Больше всего — и единственно — Валя ревнует меня к рыбам. На этот раз я просидел до сумерек, пока мог разглядеть поплавок на черной поверхности воды.

А вечер был тих, озеро из синего стало молочно-сизым, лесной берег на другом конце плеса стерся до того, что стал одного цвета с водой. Берега на Селигере вообще кажутся замкнутыми — это обман озера. Но с сумерками наступают знаменитые селигерские миражи. Селигер словно весь сдвигается, исчезают знакомые повороты и берега, недалекий камыш вдруг начинает казаться лесным берегом на другой стороне.

Я, видимо, пересидел слишком. Валя долго сердилась, говорила, чтобы я не ходил «по столу» (а стол у нее везде), чтобы сам шел л чистил свою рыбу. Вот так она покричала и ушла чистить рыбу. Я знаю, как она чистит. Она скоблит ножичком подлещиков и плотву, а мелких окуней, оглянувшись на меня, потихоньку спускает з воду.

Самую крупную плотвицу Валя назвала первой моей любовницей. Другую, менее крупную, — второй любовницей. И, бросая их на шипящую сковородку, сказала так же сердито:

— Первую любовницу ешь сам, второй обломаю косточки я. На! Получай ее, любимую. Правда, от такой любви она совсем потеряла голову вместе с плавниками, но их ты найдешь на сковородке…

Недалеко от нас растут две огромнейшие сосны, поставив змеевидные корни поперек тропинки. На рассвете мы слушаем вороний разговор. Нет, я не преувеличиваю, я сам всю жизнь считал, что эти черные пугала могут только истошно и хрипло кричать. Но вот раненько утром Валя будит меня и шепчет на ухо:

— Проснись… Ну, проснись же, они разговаривают.

— Кто… разговаривает? — спрашиваю я и вмиг засыпаю.

— Ну, вороны. Проснись, ты только послушай, о чем они говорят.

Я открыл глаза. В палатке было светло, крыша светилась теплым желтым светом, кое-где алели кровяные пятна. Это мы давили вечером комаров. Прямо над нами раздались вороньи голоса, чуть гортанные, нерезкие и, пожалуй, выразительные.

— Ка-а, куа, урр, — проговорила Ворониха («Мол, как, проснулся? Пора!»)

— Крри-прри! — буркнул он, и я понял, что он ответил: — Не приставай, дай поспать.

— Рра-ку-ар-арр, — как-то ласково увещевала она, выделяя каждое слово, — не ругайся зря, такое доброе утро! — Голос у нее был несколько тоньше и приятнее.

Потом Ворониха помолчала и более строго, не повышая голоса, добазила:

— Рра-прра! — и для меня ясно прозвучало: — Работать порра!

Так они разговаривали, и я почему-то подумал, что семьи в общем-то все похожи друг на друга как и жены. Я зевнул и закрыл глаза, но моя большая Ворониха тут же пощекотала меня и спросила:

— Ты дров с вечера принес?

— Рра-прра, — ответил я по-вороньи и стал отстегивать выход. Я усмехался, представляя, как мы ловко обхитрили ворон и выведали их тайну. Что они скажут, когда поймут, что выдали себя с головой? Я с треском отломил огромный сухой сук от их сосны и крикнул им опять: «Рра-прра!»

«Кар-кар!» — закричали они резко и противно. Я усмехнулся. Могут притворяться сколько угодно, нам уже все известно. Я опрокинул котелок, притянул ветку к костру и пошел умываться на озеро.
Бывает ли, что можно вспомнить о том, о чем никогда в жизни не вспоминалось? Я стоял у воды и глядел на свое отражен -е. А оно колыхалось, стреляло в глаза солнечным зайчиком и вдруг напомнило мне обо мне самом. Я увидел не очень много: лесную в лужах и грязи дорогу, себя на телеге, а рядом мой велосипед. Его тонкие стальные рога вывернуты наружу и висят над обочиной, на одном роге нет резиновой ручки.

— Ручку, — ору я. — Ручку потеряли!

Это я помнил, кажется, и раньше. Но вот куда я ехал? И есть ли это то самое первое мое начало, когда я увидел мир?


следующая страница >>



С возрастом красноречие женщин перемещается от ног к языку. Лешек Кумор
ещё >>