Прозару Два сердца - davaiknam.ru o_O
Главная
Поиск по ключевым словам:
страница 1
Похожие работы
Название работы Кол-во страниц Размер
Подсчет пульса до и после дозированной нагрузки 1 31.19kb.
Опыт разработки графических моделей позиционирования 4-х-камерных... 1 29.54kb.
История пересадки сердца 1 158.18kb.
Урок биологии в 8 классе Учитель: Котлярова А. А. Тема урока: Строение... 1 76.98kb.
Конкурсе «Сказки Красивого Сердца» I. Общие положения «Сказки Красивого... 1 115.77kb.
Нарушения ритма сердца. Особенности у детей. Морфофункциональные... 1 43.01kb.
Инструкции по охране труда и технике безопасности инстукция по правилам... 1 209.43kb.
Прозару Жертва 1 205.61kb.
Работа сердца 1 60.65kb.
А, между тем все не так уж трудно или невозможно 1 32.71kb.
Эпикард – наружный слой, покрывающий сердце. Миокард 1 27.56kb.
Продолжается на sony entertainment television! 1 54.48kb.
Направления изучения представлений о справедливости 1 202.17kb.

Прозару Два сердца - страница №1/1


Прозару



два сердца.jpg

Два сердца

Вик -Автор

Ты – самое холодное, неживое, бледное и бесцветное существо из всех, кого мне приходилось встречать. Ты – пустоглазый вечносощуренный альбинос, сквозь молочно-кислые тонкие волосы которого просвечивает розовая младенческая кожица, ушные раковины беспрепятственно пропускают солнечный и фонарный свет. А щеки краснеют помидорным сиянием от косого «низко голову наклоня» взгляда. И вообще от любого пристального и веселого взора в твою бледнющую сторону. Ты говоришь, как будто крошишь в мои уши сосулечный лед - становится холодно и трещит в голове. Поэтому содержание моей крыши начинает вспениваться и молить о прекращении этой пытки:

- Как все это глупо, – твои тонкие бескровные губы кажутся синюшными по сравнению с помидорными щеками, - глупо судить о вещах только по их внешним сторонам. Даже не пытаясь рассмотреть то, что внутри. И понять.

Ты – умнее меня и мы оба знаем об этом. Я с самого первого дня, когда ты свалился на меня как обух по башке, осознавал это, ненавидел это в тебе и стремился уязвить по любому случаю. Уязвить – мало сказано. Покусать, ввинтить раскаленные иголки в твою кислую кожу. Доказать, что ты – такой же как и я капитан наших доблестных на корню гниющих вооруженных сил, такой же как и я начальник лаборатории по смежному военно-научному направлению, вусмерть засекреченному и таинственному, мало того, что урод, да еще лох, неудачник и батан. И когда ты просил помощи, каких-нибудь моих препаратов, растворителей, оборудования и прочего аппаратного оснащения, я высокомерно отказывал. С почти нескрываемым восторгом наблюдая, как твоя тончайшая бело-белющая кожа покрывается пятнами и тенями.

Но с самого начала все складывалось не в мою пользу. Ты вошел в научный корпус, который я по праву самца-собственника, этакого Акелы, который никогда не промахнется, считал своей, помеченной в каждом углу территорией. Аромат моих меток распространялся на весь наш странным образом сохранившийся военный вуз. Многим моим возможным соперникам запашок внушал чувство неприязненной осторожности и научно-лабораторный корпус старались обходить стороной. Я знал, что от меня многое зависит, а главное – получит ли наш начальник сухую похвалу на каком-нибудь жутко серьезном высокопоставленном мероприятии или нет. Я был всего лишь сошкой, не раз спасавшей уже порядком хорошо подбитую молью шкуру своего начальника. Ты был уродом, умником, лохом и батаном. И именно ты, гордо неся свою альбиносовую голову с просвечивающим темечком и прозрачными ушами, вошел в мой корпус, осматривая его пустым потусторонним взором.

«Моль какая», - подумал я про себя и, окинув тебя уничтожительным взглядом, смолчал на твой вопрос о количестве и качестве лабораторного оборудования.

«Говнюк какой», - вскипело у меня, когда ты затребовал документацию по смежному проекту.

«Вот гондон!», - молча взрывался я на совещании у начальника-генерала в крайне болезненный момент генераловой улыбчивой похвалы в твою сторону. Нет, сначала я почти в открытую радовался, наблюдая твои нервные попытки донести до безучастных воинских ушей суть твоего открытия. Что-то насчет индукционной плавки всего со всем – ты показывал нечто, якобы слепленное воедино из металлокерамики и прочей фиговины с морковиной. При этом краснел так вычурно и противоестественно, что на фиговину с морковиной никто не обращал никакого внимания. Все смотрели на твое лицо. Ибо твое лицо и было самым настоящим военно-научным открытием. Оно состояло из хаотично чередующих бело-розово-алых пятен, в основе своей напоминало ярко-отхлорированную столовую скатерть, на которой маньяк-убийца только что распотрошил несчастную жертву своего изощренного садизма. Ослепительные бордовые пятна заливали тебя всего, даже просвечивающее темечко, даже прозрачные уши. И между этими узорчатыми сливающимися друг с другом «розами» сверкали прожилки снежно-белой кожицы. Все полковники и генерал явно расстроились, когда ты закончил доклад, убрал фиговину с морковиной в секретный чемоданчик, а следом убрал со своего лица и кровавые пятна. И, когда последняя капля крови отлила наконец от твоего лица куда-то в недра нескладного, длинноруко, длинноногого холодного организма, начальник пришел в себя, вздохнул и пробасил – вот видите! Не вымерли еще талантливые офицеры в нашем военно-научном заведении! Всем вам есть с кого брать пример, товарищи!

Раньше генерал выговаривал эту несущую свет карьерных перспектив фразу только одному мне. Именно для того, чтоб трепетно прочувствовать колокольный звон и свет этой фразы я уничтожал все и вся на своем пути. А именно – мышей, кроликов, морских свинок и даже собак. За последних меня и недолюбливали. И всё потому что некие завидующие мне гады в погонах растрезвонили по всему вузу, что я таки убил самую умную в мире сучку. Собачку породы "дворянка", умудрявшуюся пережить тройной эксперимент в полевых условиях.

А дело было так – наша пока еще пронырливая разведка донесла, что некие заклятые друзья за бугром продолжают извращаться с запрещенными видами оружия массового поражения. И мне лично была поставлена страшно ответственная задача – синтезировать нечто подобное и найти противоядие. Я трудился как полубезумный, путая дни и ночи, рычал на сотрудников, не понимавших что от их непосильного самоиздевательства зависит мое будущее. Мы все сроднились с брезентовыми костюмами, в коих имели вид заблудившихся на просторах заброшенных отечественных полей зеленых марсиан. Где они, братья Стругацкие? Стопроцентно, они переписали бы все свои романы и сотворили бы своих шизофреничных героев из наших выпучено-землистых образов в гигантски раздутых сверкающих болотными красками облачениях. Сосредоточенно и озлобленно рыскавших что-то таинственное и пугающее.

И вот, после полугода борьбы со сном и потом, литрами скапливающимся под защитными костюмами, нам удалось раздобыть самое нужное Родине вещество. Отравляющую субстанцию, на которую я чуть не молился, ощущая себя по меньшей мере Николя Фламелем! То есть живущим сейчас где-нибудь за пределами России и научного познания средневековым чудаком, открывшим философский камень и закопавшим вместо себя на кладбище воздух в гробу. Уже утилизированы тонны мышино-кроличьих трупиков, осталось только одно – проверить действие вещества-убийцы в полевых условиях. А для этих целей мы и использовали собак – сам не знаю, почему, но так повелось. В тот вечер мне притащили клетки со тявкающими шавками, пойманными местными Шариковыми в подворотнях. Не откладывая ни минуты, мы ринулись в закрытые колючкой и строжайшими предупреждениями на столбах полигоны. Выпустили приговоренных лохматок в специально подготовленный загончик, направили на них распылители, и... Десять минут – и вот она, долгожданная гора собачьих трупов. Все еще судорожно подрагивающая в предсмертных конвульсиях. Я ликовал, стараясь коряво записать свои первые результаты, несмотря на то, что резиновые толстенные перчатки отчаянно сопротивлялись этому. Да мне было без разницы – что она может, эта резина, против самого мощного в мире военно-научного разума? Как вдруг до моих, законопаченных противогазом ушей донеслось сиплое:

- Смотрите, смотрите, одна жива!

Челюсть у меня отпала, и это несмотря на хомут, прочно придерживающий ее на месте. Вначале я подумал, что мне мерещится. Что у меня на почве постоянного недосыпа, курения и кислородного голодания от многочасового пребывания в защитном резиновом изделии образовался глюк. Даже хотел махнуть рукой, чтобы отогнать его – да рука замерзла вместе с планшеткой. Из горы трупов встало, как демон из ада нечто грязное, скулящее, мотыляющееся на четырех кривых лапчонках и ввинтилось своими карими глазками прямо в меня. Оно спрашивало меня – за что? А я спрашивал его – почему? И мы оба не понимали друг друга.

Я приказал повторить распыление. Нет, я совсем не чувствовал себя моральным уродом и сволочью, как не чувствует себя таковым охотник, добивающий плачущего оленя. Мне тоже нужна была смерть обреченной твари, потому что от этого зависело, получу я начальственную благодарность с вытекающими оттуда карьерными грезами или нет. Ибо, как заявил в свое время некто Мичурин – нам нельзя ждать милостей от природы и взять их у нее наша первостатейная задача. А то, что природа жалобно скулит и просит пощады, лизоблюдно повиливая куцым хвостом – так это ее проблемы. У нее – свои, у меня – свои, и пошло оно!

Опыт повторился, и я с онемением всех конечностей, включая пятую, всматривался сквозь дымовую завесу туда, где должна подыхать в страшных мучениях безымянная дворовая псина. «Мать твою!», - вырвалось из меня, когда эта сука снова восстала из мертвых.

- Мис-с-стика! – восхищено пролепетал мой помощник-стралей, по моему, я даже заметил трогательную слезу за противогазными окулярами. Но он тут же сморгнул ее, наткнувшись на мой озверевший в исступлении взгляд. Я забесновался, поскольку не мог поверить, что из-за какой-то чертовски живучей твари весь мой опыт – помойному коту под хвост. Ко всему прочему я не мог поверить и в сверхъестественную силу, непонятно почему решившую спасти полудохлую собаченцию. Это не вмещалось в мои внутренности, это противоречило торжеству науки и моему собственному торжеству, что уж вообще никуда не годилось.

- Повторить распыление! – взвыл я, пообещав себе самому, что если и в этот раз псина не сдохнет, мне придется либо пустить себе пулю, либо задушить ее собственными руками. Мои подчиненные марсиане недовольно вздрогнули – я на шкуре ощутил их колючие до обжигания   взоры. Мне, для того, чтоб привести их в боеготовность, пришлось исторгнуть из недр своего резинового костюма и противогаза многоярусные и убойные маты. Они подействовали, и очередная струя газа накрыла загончик.

Мата уже не осталось в моих воспаленных мозгах, и я просто присел на холмик, когда сучка в третий раз поднялась на дрожащие потертые лапы. Господи, я еще никого в жизни так не ненавидел, как ее. Она нагло и лженаучно вырывала славу из моих рук. Она смеялась над моим супер-убойно-уничтожительным веществом, ради которого я и изламывался все эти полгода. Она жила, стонала, дрожала, вихлялась, а я понял, что погиб. Потому что не выполнил поставленную вышестоящим и грозным руководством задачу. Потому что в силу совершенно неясных причин мое открытие не может убить маленькую никому не нужную шавку, серую, с грязно-рыжими подпалинами. 

Зато недоумки-помощники, шурша резиновыми плащами и толстенными пухлыми штанами ринулись к ней, ликуя самым противоестественным образом. Их воодушевление слышалось мне сквозь все защитные материалы. Я же еле подняв задницу и выродив – «ебать вас всех!», поплелся следом. Прихватив пробы грунта, трупы других, уже отмучившихся собак, и, конечно саму героиню – чудо выживания в невыносимых условиях, мы отправились в лабораторию.  И только там, после многочасовых исследований до меня дошло – псина, вопреки всем научным представлениям об особенностях  песьего якобы интеллекта, нашла абсорбент! Оказывается, она умудрялась, как только первая взвесь освобождалась из аппарата, обильно мочиться, рушится оземь и совать свое рыло в обмоченную грязь! И не высовывала носа до тех пор, пока смрад не рассеется.

- Она – гений! – выпучено изумлялся старлей, без пяти минут кандидат наук, и повизгивал от восторга. Что уж говорить о других сотрудниках, возведших сучку в ранг великомучениц и наградивших ее кличкой Живучка, если и я сам поверил в это. Меня-то фокусам самозащиты учили все пять лет. Хорошо помню – препод-полкан, лохматя брови, вещал нам с кафедры – если вы, недоумки, забудете как носят противогазы, а в это время враг прибегнет к запрещенным на поле боя приемам – сымайте ваши драные штаны, ссыте на землю и – мордой туда! В свою же мочу, или сдохнете, мать вашу имать!

А кто научил этому мелкую лохматую сучонку? Или она в то время, пока нам читали лекции вперемешку с практикой, бегала где-то рядом, развесив свои лохматые уши-лопухи и записывала на подкорку страшно секретную информацию? Нет, это было непостижимо и я понял только одно – гениальный проект рушится и страдает откровенной научной импотенцией. Начальство тем временем уже занесло нещадный кулак над моей вспученной головой и убить собаку стало для меня жгучей потребностью.  Чуть ли не целью всей моей жизни. Я понимал, что меня возненавидели все, особенно лаборантки, прикармливающие Живучку печеньем и котлетами. Они старались уничтожить меня своим фырканем и молчаливым негодованием, пока я с удвоенной энергией, мотаясь из своего города в столицу и обратно с препаратами и выдающимися специалистами в данной отрасли науки, выискивал то, что однозначно убьет умную тварь. И возвратит моей Родине прежнее военно-могущественное величие.

Мне это удалось. Во всяком случае первое. Но уже в лаборатории, за стеклом. Я отстраненно наблюдал, как Живучка обильно поливает  специально привезенный грунт, ввинчивается туда лисьей мордочкой и подыхает там же, скуля и дергаясь. Я, улыбаясь, склонился над столом записать результаты, а когда разгибался, обронил взгляд на лаборантку Машу. Та рыдала, отвернувшись к стене, всхлипывая и крупно вздрагивая, как и отдавшая концы Живучка.

- Отставить эмоции! - рявкнул я ей, - а если не можешь, иди в секретутки!

Маша резко обернулась и проныла сквозь сомкнутые на губах мокрые пальцы:

- У вас нет сердца, товарищ капитан.

Дура! У меня есть сердце и я прекрасно знаю, где оно находится. Я понял это еще на первом курсе, куда пришел, горя желанием быть полезным, нужным и важнейшим звеном нашей прожорливой оборонной цепи. Именно я придумал гимн нашей роте, кою прозвали Горшками. Второкурсники были Огурцами, они и наградили нас этим малоблагозвучным прозванием, считая, что для Огурцов грунт в послушных и удобных Горшках – лучшее средство для карьерного роста. А у каждой роты должен был быть свой тайный гимн-марш, где название должно отражаться самым явным образом вперемешку с солдатской любовью и торжественно-бравурной мелодией. Мы с сержантским составом долго ломали свои бритые почти под ноль головы. Но именно из моей поперло:

Сердце, которое бьется в штанах,
Я одной лишь тебе передам,
Ты не забудешь родного Горшка,
И сердце в военных курсантских штанах!

Конечно, я заимствовал первую фразу из какой-то импортной песенки, которая в переводе так и звучала. Но на это никто не обратил внимания, и вся рота единодушно признала во мне песенно-поэтический талант. Несмотря на жуткий смысл припева. Ведь получалось, что сердце в штанах – это мошонка, и мы все обязались, горланя гимн, отдать свою мошонку «тебе одной»! Навсегда! Лишив себя радостей полноценной мужской жизни! И, по всей видимости, самой жизни.

И только ты, ты один проникся скрытым и глубоким смыслом моего гимна в вечер нашего с тобой невообразимого примирения. Впрочем, на то они и нужны, офицерские пьянки, чтобы мириться за «уважаю-уважаешь», вспоминая курсантские штаны и фантастическое военное братство под гитарную ложь Трофима. Дребезжаще-гитарный обман удавался мне неплохо. К тому ж под аккорды, завывания и водку сослуживцы охотно прощали все мои грехи, даже гибель несчастной Живучки. Насупив брови для пущей мужественности и непримиримости к любым врагам, в стенах какой-нибудь шашлычки, мы, под мою потасканную гитару врали:

Служил я не за звания и не за ордена,


Не по душе мне звездочки по бла-а-ту!
На званье капитанское я выслужил сполна, аты-баты! Аты-баты!

А в тот вечер ты, белея своей прозрачной альбиносовой головой, не пел с нами аты-баты. И даже не поддержал самую военно-забойную – про то, как мы с конем по полю идем. И идем-идем по полю с конем. Слегка усмехнулся мохнатому анекдоту в адрес коня и Вовочки – «Если б я имел коня, это был бы номер, если б конь имел меня, я б наверно помер!». Тогда уже почти все «господа офицеры» размазались в убой под винно-водочные пары и подгитарные стоны. Меня как водится в таком состоянии, прорвало на тему иметь коня самым непотребным образом. Но ты молча ел шашлык и только чуть кривился. «Чувства юмора у него даже нет!», - возмутился я и с гитарой наперевес, переступив через все условности и опасения,  принялся по-гомосячьи извращать классический офицерский хит «Там где клен шумел»:

Там где кле-он шумел, над речной волно-ой
Развращались мы, сидя под со-осной,
Но колючка мне вдруг вцепилась в зад,
Понял я тогда, что любовь есть ад!

По-о-нял я тогда, понял я тогда, понял я тогда


Что любовь есть ад, - подпевали мне воинственные друзья-офицеры.

Побежал в тот час к другу сво-о-ему,


Помоги же мне, я молил ему-у,
Он колючку ту вытащил рукой,
Понял я тогда, что мой дру-уг герой,

По-о-нял я тогда, понял я тогда, понял я тогда


Что мой дру-уг ге-е-рой! – нестройно вопили приятели, и только ты один внимательно слушал, всматриваясь в меня бесцветными, словно проблескивающая как водопроводная вода, глазами.

Там где клен шумел, над речной волно-ой


Развращались мы с другом под со-о-осной
Пусть шумит вода, пусть бегут года,
Дружеский отсос - это на-авсегда!

Дружеский отсос, дружеский отсос, дружеский отсос – это навсегда-а-а! – соглашались со мной мои пидоро-непримиримые друзья, уже ничего не соображая, утонув в салатах, шашлыках и водяре. Но все еще умудряясь хрипеть оттуда вслед за мной про дружеский отсос.

Но по-настоящему ты воодушевился только услышав хит про сердце, которое бьется в штанах. Горшков, кроме меня было еще человек пять, мы и кинулись, горланя и перебивая друг друга, вспоминать свое родное, пережитое совсем недавно. Тем более, литры водочного яда отлично способствовали извлечению воспоминаний о курсантских временах, - настоящей школе мужественной и героической борьбы с командирами, преподами и прочими неприятелями всех мастей. Не пропеть гимн роты Горшков было все равно, что наплевать в священные недра нашей коллективной памяти.

- Кто придумал эту песню? – заинтересовался ты, присев рядом со мной.

- Я! – торжественно рыгнув, я занюхал водку кустиком укропа, потому что все уже слопали и денег на закуску больше не осталось.

- Надо же, в этой песне - сам смысл мужской природы! – ты смотрел на меня, как на ожившего среди пьянки Пушкина, - я давно об этом думаю. Я на самом деле считаю, что у нас нет сердца в груди, ну когда под сердцем понимают настоящее чувство. Глубинное чувство. Такого нет. А то, что движет нами, это все – в штанах. Нет, не в плохом смысле… просто эти чувства, что в штанах, они тоже сложные, это страсть, напор и боль может быть от всего этого. Но только не привязанность, не понимание…

«Вот шизик», - пронеслось во мне, знаю таких. Как напьются – все, трындец. Будут и парить и парить про любовь-до-гроба-дураки-оба. Но все же где-то далеко внутри у меня потеплело от твоего признания моего корявого гимна и приплетения ему глубокого философского смысла. О котором я раньше и не догадывался. Как не догадывался я о том, что ты, если к тебе прийти за помощью, в тот же момент ломанешься помогать, резко и быстро, молчаливо неся свою бело-прозрачную голову. Уже на следующий день после попойки, я просил у тебя машинку за номером из двадцати неудобных чисел – Конечно, конечно! – ответил ты, - бери, пользуйся. И тем аппаратом. И тем препаратом. И даже лабораторией, если тебе так необходимо.

Правда, привыкнуть к твоей просвечивающей башке, прозрачным ушам, и к ярко, по поводу и без повода краснеющей физиономии, лишенной ресниц и бровей я не мог еще очень долго. До того самого утра, когда я совершенно случайно узнал, что ты и сам не можешь к ней привыкнуть.

Тогда мы по срочному вызову приехали в столицу на открытие какой-то там новой военно-научной организации. Приехали поздно вечером, почти ночью. Я конечно же думал, что мы поселимся в гостиничном номере вдвоем, поскольку на проживание нам заплатили по пятьсот отечественных за койко-место. Но ты заартачился, как молодой ослик – нет! Я заплачу еще тыщу и буду жить в отдельном номере.

«Вот урод», - взметнулось во мне, я вроде с ним нормально, а он, вишь ли, брезгует! Дескать с этим рылом в одну нору не лягу! Но вида не подал:

- Ладно, - заявил я, сжав губы и холодно подняв подбородок, - твои же деньги, живи, хоть в помойке.

Ты, как всегда, оставил мою ярость без ответа, развернулся и пошел. А я вынужден был коротать ночь под зверский храп толстущего майора, пряча голову под подушкой и проклиная все на свете. Потому что выспаться с дороги так и не случилось. Только под утро мне удалось склеить веки и затушить накопившееся омерзение. Но тут же омерзение с двойной силой обрушило меня в реальность - помимо храпа, меня разбудил вредительский утробный взрыв из пережравших майорских кишок.

Отмучившись остаток раннего утра, я встал, собрался и направился прямиком к тебе в отдельный номер. Постучал одни раз – нет ответа. Второй – только шорох в недрах «царского номера». «С бабой, что ли?» - изумился я и еще громче задолбил в дверь.

- Давай, открывай, - чуть не приказывал я, - нам уже через час надо быть на месте!

Но к моему полному изумлению из-за двери послышался стон и всхлип:

- Я не пойду, иди один. Я заболел.

Нет, это уже верх всякой нормы и моего понимания жизни. У нас обоих было ответственное задание, у тебя свое, у меня – свое и я не собирался выполнять твою работу. Да и времени бы не хватило, на все про все только три дня, уйма важных встреч со светилами военной науки. И я доподлинно знал, что для тебя это так же важно, как и для меня.

- Открывай!! – заорал я, - а то разнесу тут все, мать твою! Больной, твою мать! Когда успел-то?

Я бы и на самом деле разнес эту его вшивую картонную дверь, но ты, проскрипев – не кричи, пожалуйста, - щелкнул замочком и тут же исчез в недрах темной зашторенной комнаты. Я же бодрым строевым нагнал тебя и чуть не упал от дикого хохота. За эту томительную, наполненную майорским храпом и вонизмом ночь с тобой случились странные химические превращение. В свете, проникающем в комнатушку из-под шторы я мгновенно узрел их самую суть – твои бледные жидкие волосы превратились в фиолетовые. Ты напоминал лиловое облако! И даже на лбу сверкали режущие на фоне бледно-перебледной тонкой кожицы фиолетовые вкрапления. А щеки были такими алыми, что если б я жил в пору социализма, то пал бы на колени, приняв их за кумачовый флаг.

Ты стоял, завернувшись в штору и прикрыв лицо белыми как жемчуг ладонями. И икал.

- Что это с тобой? – рыдал я, согнувшись и трясясь, - новый вид трипака, лиловый триппер, выведенный борцами за чистоту нравов? Как засношался, так и облиловился!

Переждав мою истерику, ты тихо задышал из-за занавески:

- Я решил покрасить волосы. Мне надоело, что вечно пялятся на меня, надоело, что люди, которые меня не знают, смотрят на меня, как на дауна, только из-за того, что я так выгляжу. И я купил пенку для белых волос. Краской мне нельзя, я пробовал однажды. Приобрел  русый цвет, а волосы в итоге оказались зеленым. И ходил так. Две недели ходил зеленый. На службу! А тут решил чуть оттенить и накрасил пенкой, сестра сказала, что хорошо помогает. И вот…

Я с трудом вытащил тебя из занавески, ты упирался, охал и, мне показалось, всхлипывал, отворачивался и умолял:

- Пожалуйста, поезжай один. Я весь день буду мыть голову, чтобы смыть это. Ужас, ужас.

Твою голову я мыл сам. Резко нагнул тебя над ванной, отдирая со всей мочи и без того тонюсенькие редкие волосики, использовав весь шампунь и не говоря не слова. Ты тоже молчал, иногда стонал от боли и закрыв лицо руками то ли от стыда, то ли боясь, что попадет в глаза. И, хотя мы и опоздали на открытие учреждения и в дальнейшем получили строгий нагоняй от руководства, я был вполне доволен результатом. Волосы твои забелели прежним прозрачным снежным цветом. Только кое-где, у корней тускло и почти незаметно прослеживались фиолетовые разводы. А ты вдруг схватил мою еще мокрую руку обоими своими, в совсем не крепком рукопожатии мелко-мелко сотрясая ее и быстро-быстро выговаривая:

- Спасибо-спасибо тебе, без тебя я бы завис здесь надолго и никогда не простил сам себя. Да я сошел бы с ума, если бы не ты, какое счастье, что мы работаем вместе. Какое счастье!

- Да ладно тебе, - я отвернулся, несказанно удивившись, когда почувствовал горячую волну, заливающую мои щеки.

В тот же вечер мы решили слегонца растворить наш общий шок в крепком окислителе. Несмотря на твое – «Нет, нет, я почти совсем не пью!», я прикупил водки и закуси, приволок тебя в твой же номер. Ты и на самом деле почти не пил, достаточно было всего лишь стопки, чтобы окрасить все кожные покровы выпуклыми алыми пятнами. И даже твои жемчужные волосы с фиолетовыми вкраплениями не могли скрыть яркую, как кремлевская звезда, макушку.

- Ты странный, - заявил я тебе, опрокидывая окислитель туда, где отсутствовало сердце. Ты соглашался, вздыхая и рассказывая о своем наполненном непониманием и издевательствами со стороны одноклассников альбиносовом детстве в городе с пугающим названием Петропавловск-Камчатский. От одного наименования его родного города мое сердце обливалось холодной водой из проруби. Тоже с детства. С того самого первого класса, когда, чтобы осторожно разбудить меня, мама включала радио «Маяк». Вместе с ним включался жуткий, лишенный всякого цвета и эмоций женский голос. Этот голос изо дня в день упрямо утверждал, что в Москве и моем родном городе шесть часов утра, а в Петропавловске-Камчатском – полдень. И, если в шесть утра еще можно спокойно было спать, то в Петропавловске-Камчатском полдне я уже должен был вытягиваться перед стервозной училкой, требующей полного и невыносимого повиновения. Это был ужасный город с вечным полднем и вечной злобствующей училкой, которой, по моим детским разумениям, жители этого адского места должны были поставить памятник. И сделать её символом, и носить цветы и вместе с ней грозить мне кулаком за неправильное решение задачки с правильным ответом. Это было выше моих сил и я мечтал, чтобы голос в Маяке умер вместе с Петропавловск-Камчатским. И его невыносимо ослепляющим вечным полднем.

У тебя тоже были темные воспоминания о своем полуденном городе. Тебя называли мертвяком, несмотря на то, что ты всегда давал списывать своим обидчикам. Но ты не злился на них, понимая, что на их месте тоже называл бы себя мертвяком. Ходячим трупом. Бледной молью. Уродом.

- Мне оставалось только одно, – шелестел ты, стоя у окна и вглядываясь в залитое химикатами московское небо, - учиться. Я понял, что меня никто никогда не примет и я полюбил науку. И оказался здесь.

Ты оказался здесь у лунного гостиничного окна. Странно, но на фоне звездного химического неба твои волосы уже не казались такими бледно-тусклыми и прозрачными. Они приобрели лунный оттенок, а может, это не смытые до конца фиолетовые разводы, просвечиваясь, создавали лунное сияние? И даже следы от бровей, коих у тебя не было, затемнели, а бесцветные, цвета водопроводной воды глаза погрузились в глубокую ночь. И тоже стали глубокими.

- Извини, я загрузил тебя, - ты полуобернулся ко мне и снова попытался спрятаться за занавеской, потому что я, под действием какой-то невероятной и нефизической силы очутился рядом. Мне невольно пришлось обнять эту занавеску, в которой трепетало твое нескладное длинноного-длиннорукое тельце. Моя не подчиняющаяся уже уплывшему сознанию рука поползла вниз по занавеске. Я ничего не хотел, просто погладить твой живот. Рука считала, что это очень важно и для меня, и для тебя. Важно - почувствовать твое тепло и дыхание и, если ты позволишь, осторожно, чтобы не испугать, заскользить вниз. Но ты сказал – нет. Не надо. Сказал так же холодно и почти неслышно как тогда, в первый раз, когда пришел в мой помеченный корпус принимать второй лабораторный этаж. Тогда я подчинился тебе, несмотря на то, что отчаянно не хотел этого. А сейчас я подчинился тебе, потому что не хотел причинять тебе ни капли боли. Ни капли неудобства и неловкости. Никогда больше.

- Прости, - простонал я и вышел, почувствовав, как пунцово покраснел, как не краснел никогда. Как умел краснеть только ты.

А дома мы оба поняли, что что-то изменилось. Я до сих пор не пойму – что. Может, я с головой увлекся новым методом индукционной сплавки всего со всем в твоей лаборатории? Может, ты, преодолев наконец отвращение к горам трупиков мышей, кроликов, и свинок в лабораторном мини-морге, смог с любопытством всунуть свой длинный тонкий нос в моя святая святых. Чтобы уже не уходить оттуда. И окончательно отпустить мой страшный грех – убийство Живучки, карие и недоумевающе-наивные глаза которой я периодически встречал во снах.

- Я уверен, - убеждал меня ты, - она бы простила тебя. А как иначе? Ты ведь сделал это не потому, что тебе нравится убивать, я прав? Мы все делаем это ради чего-то высшего, хотя, ей богу, до сих пор не пойму, если ли во всем этом высший смысл. И чем мы сами отличаемся от таких вот Живучек.

Я спросил тогда тебя, - а в чем он для нас, этот высший смысл, если не в работе? Ты легко и тонкогубо улыбнулся.

- Наверное в том, что ты понял одну важную вещь. Что ты никогда больше никогда не убьешь такое странное существо, как Живучка. Ты вообще больше не будешь причинять боль странным существам, правда?

Я закрыл физиономию ладонями так, как всегда делал ты, краснея от любого взгляда или неожиданного вопроса.

Ты смиренно и холодно воспринял известие о своем сокращении. Мы все понимали, что рано или поздно от нас избавятся как от ненужных ядерных отходов, не зная, куда их закопать, чтобы не мешались под ногами и не пованивали. Ты был первый. Две наши лаборатории сливали в одну и именно меня назначили ее начальником. Это случилось только потому, что твой внешний вид не понравился заезжему министерскому придурку. Увидев тебя, он только покачал головой и пробубнил – ну надо же… Какой-то вы странный, капитан. Ты усмехнулся и пожал плечами. А я побежал к генералу – ну нельзя, - кричал я, забыв субординацию и все уставные нормы, - нельзя избавляться от таких людей!

- А что вы предлагаете? – пробасил генерал, - уволить вас вместо него? Ну давайте, флаг вам в руки, барабан на шею.

Тогда я выбрал «его» вместо «себя». И поехал провожать тебя в вечно полуденный Петропавловск-Камчатский без флага и барабана. С такими же пунцовыми как у тебя щеками – невероятным образом ты научил меня краснеть. Как тебе это удалось? Не понимаю…

Мы пили чай с коньяком, когда я отправил бойцов, помогавших выносить твои коробки вместе с последними вещами в КамАЗ. Коробок у тебя было не так уж много. И не так уж много времени до длинного поезда. Впервые ты позволил обнять себя и вцепиться в одежду, сжав складки на твоих плечах так, что я подумал – а удастся ли разжать пальцы? - Валера, - только и смог прошептать я, а ты всунул свой длинный бледный нос мне в ухо, мы стояли у двери, тихо дрожа.

- Спасибо тебе, - ты все еще елозил кончиком носа в моем ухе.

- За что?

Отлепившись от уха, ты всмотрелся в меня долгим и насмешливым взглядом, в котором журчала чистейшая ручейковая вода.

- Знаешь, я впервые почувствовал, что кому-то нужен в этом мире. И что у меня есть друг. Пожалуй, самый лучший друг на свете. И он все понимает. Все-все.

За дверью что-то грохнуло, послышались быстрые шаги, ты вздрогнул и нагнулся за сумкой.

 - Пора, - прошептал ты.

Я кивнул, посадил тебя в КамАЗ.

- Не провожай меня, - донеслось до моего уплывающего вместе с тобой сознания через рев мотора, - и знаешь, если вдруг ты окажешься не при делах если вдруг тебе будет плохо и ты потеряешься, приезжай в Петропавловск-Камчатский, я буду ждать! Мы ведь многое можем, правда? Мы ведь лю…

Дальше я не расслышал. Мы ведь люди? Мы ведь любим? Что - мы?

Я сохранил твой электронный адрес. И пишу это письмо не только для того, чтобы сказать и доказать, что я о тебе все еще думаю. Все еще вспоминаю тебя – самое холодное, неживое, бледное и бесцветное существо из всех, кого мне приходилось встречать. Тебя – пустоглазого вечносощуренного альбиноса, сквозь молочно-кислые тонкие волосы которого просвечивает розовая младенческая кожица, ушные раковины беспрепятственно пропускают солнечный и фонарный свет. А щеки краснеют помидорным сиянием от косого «низко голову наклоня» взгляда. Просто я как-то на днях понял, что ты был неправ. И мужское сердце, оно не только в штанах. Во всяком случае не у тебя. У тебя два сердца. И одно из них, то, что в груди, то, что я услышал, обнимая занавеску и вцепившись в складки одежды на плечах, все еще подрагивает внутри моей бессердечной груди. Побуждая верить, что у меня тоже – два сердца.

Я до боли сильно хочу приехать к тебе. Не для того, чтобы обнять тебя снова. Не бойся этого. Я обещал не причинять тебе страха и неудобства. Мне надо только одно – узнать, что же ты сказал тогда, стремясь перекричать вой КамАЗа. И возвратить, выдохнув тебе в прозрачное ухо, пропускающее и дневной и фонарный свет всего четыре теплых и светлых, как Петропавловск-Камчатский полдень, слова. Простых, как дважды два. 

- Мы – люди. И мы любим…

Разве что-нибудь может быть важнее в этой странной жизни?

Для нас обоих. Для нас всех.



© Copyright: Вик -Автор, 2011
Свидетельство о публикации №21102051941


http://counter.yadro.ru/hit?t27.2;rhttp%3a//www.proza.ru/avtor/vikvik1;s1024*768*32;uhttp%3a//www.proza.ru/2011/02/05/1941;0.5478700882640035




рейтинг.ru

rambler\'s top100
http://counter.rambler.ru/top100.cnt?165861





Из автобиографии о ее авторе нельзя узнать ничего плохого, за исключением состояния его памяти. Франклин П. Джонс
ещё >>