Книга III федор Панферов Бруски Книга третья Звено первое - davaiknam.ru o_O
Главная
Поиск по ключевым словам:
Похожие работы
Название работы Кол-во страниц Размер
Книга первая 3 Книга вторая 5 8 Книга третья 105 Книга четвертая... 90 13169.11kb.
Книга первая Книга вторая Книга третья Книга четвёртая Примечания 29 5706.13kb.
Книга первая Аннотация 13 2685.82kb.
Избранные трактаты плотина 55 8896.74kb.
Книга I примечание Книга III 23 4732.39kb.
Винокурова Людмила Николаевна заведующая мбдоу №3 г. Читы книга 1 66.79kb.
Книга девятая Искусство сновидения 15 3234.73kb.
Книга для учителя «Я иду на урок», Москва, «Первое сентября», 2002... 1 51.55kb.
81. Фёдор III алексе́евич 1 201.6kb.
Книга, которую должен прочитать каждый житель Земли! Белая книга... 13 2083.93kb.
Биография история рима от основания города книга I книга II книга IV 41 5870.56kb.
Дипломные работы Великая Литва или «альтернативная» 1 238.09kb.
Направления изучения представлений о справедливости 1 202.17kb.

Книга III федор Панферов Бруски Книга третья Звено первое - страница №1/14




Федор Иванович Панфёров : Бруски. Книга III

Федор Панферов Бруски Книга третья




Звено первое




1

В парке на поляне пылали костры. Они заревом лизали старые сморщенные дубы, белобокие березы, поджигали в низинах густые кустарники и бросали отблески далеко на гору у Вонючего затона. Чуть в стороне от костров – на смятых скатертях валялись объедки хлеба, огурцов, засаленные пустые кастрюли, чашки, стаканы, посуда из-под вина, а около – в буйном вихре кружились коммунары: приплясывали, припевали, прыгали через пылающие языки, – и парк распирало криками, визгом, залихватскими голосами гармошек. В центре гульбища, развевая полами нового пиджака, как жирный гусь крыльями, носился Шлёпка. Плясать он вовсе не умел. Притопывая правой ногой, он скакал на левой, не сгибая ее, точно она окостенела, и сразу снизу вверх взмахивал руками, будто пугая кого.

– Ух! Ух! Где мои семнадцать лет! – ухал он, норовя выкинуть новое коленце.

От него не отставал Митька Спирин. Он где-то потерял фуражку, и его в плешинках голова то выскакивала, то ныряла в толпе.

– Гость… гость я… а раздокажу! – выкрикивал он, кружась около Шлёнки, как стриж.

Здесь же буйствовал и Епиха Чанцев. Бессильный скакать, он елозил по полянкам и выл, точно голодный пес, затем вползал куда-либо на бугорок и, упираясь одной рукой в землю, другой метал пустые бутылки, разбивая их вдребезги о ствол старого дуба.

– Епих! Епишка! – И Анчурка Кудеярова с остервенением широкой ладонью шлепала его по затылку. – Ты в парке не гадь: ребятишки у нас – обрежутся.

– Уйди-и! – скулил Епиха. – Уйди: я озорной!

Анчурка брала его под задок, и он, не в силах двинуть больными ногами, рвался из ее рук, будто шаловливый мальчонка. Анчурка бросала его в кустарник и крупным шагом убегала к коммунарам.

– Ты только полезь, полезь еще. Я те полезу! – грозила она.

А Епиха снова принимался выть, елозить по полянам, хватая баб за ляжки, – незаметный в буйной, потной и радостной в своем буйстве толпе.

С другого конца – со стороны невесты – подступала вторая партия. Оттуда молодой тракторист вел под руку младшую дочь Панова Давыдки, тихо вздрагивающую, трепетную. Перед ними прыгали, пели, извивались гости, дружки – коммунары, коммунарки, – а позади всех плелся в обнимку с Богдановым чистенький, беленький, как перо лебедя, дедушка Катай. Покачиваясь, он грозил кому-то вялой ладошкой и жаловался на свою судьбу. Впереди же всех, увешанный разноцветными тряпками, подсолнухами, топтался Николай Пырякин. Его крепко держал за руку Панов Давыдка и кричал на ухо:

– Вот и свадьба, Миколай. Ты знаешь… дочь отдаю. Ого! Старшая, Фенюшка: «Учиться, слышь, пойду»; а эта младшая, семнадцать лет ей стукнуло, пришла и просит: «Отдай за Володьку». Я что ж? Я ничего не имею.

– Придут нонче! Жди.

– А вот и пришла. Вон хоть бабу спроси!

– Брось болтать. – Николай рванулся и снова кинулся в пляс, припевая:


Как мо-онах всю жисть молился-а,

Ды-ы и на старость согрешил:

Он к монашке ды-ы подвалился-а…
– Стоп! Стоп! – вдруг оборвал он. – Главного у нас нет. Главного!

Гулянка приостановилась. Все поняли, о ком идет речь, но еще не знали, что предпринять. Тогда Николай Пырякин и дедушка Катай отделились от толпы и, уверяя, что достанут главного живым или мертвым, направились в Широкий Буерак.

В Широком Буераке пили уже третий день. Пили все – мужики, бабы, девки, ребята. Пили всюду – в избах, под сараями, на гумнах, в ригах, на берегу реки Алая, в предбанниках, в оврагах по Крапивному долу, в улицах – у дворов. И село горланило перепутанными песнями, тоской по молодости, по несбыточной мечте, плачем, руганью. Казалось, все справляли какую-то единую торжественную свадьбу, грудясь там, где можно пить, ничего не отдав. Больше всех в этом гульбище пил, ел и буянил печник Егор Кунаев. Его отовсюду гнали – из изб, из коммуны, из предбанников, а он неожиданно появлялся, хватал со стола водку, пил на ходу, обтирая лицо рукавом, пускался в пляс, кувыркаясь, путая всех. Его били, с остервенелой злобой, с омерзением, выбрасывали с гулянки, а он снова лез напролом, выкрикивая:

– Сторонись ширь-топырь: Егорка Куваев идет! Как все это случилось – никто толком сказать не мог. Знали одно: накануне Кирилл Ждаркин, скача на рысаке, растеряв задние колеса тарантаса, залетел на Бурдяшку к вдове-шинкарке. Сюда, воспользовавшись случаем, сбежались его прежние друзья, выпили ради встречи, а к вечеру сгрудились у нардома. Кирилл Ждаркин взобрался на бугор и – крупный, взлохмаченный, широко расставя ноги, обдуваемый ветром, – долго молча осматривал людей, порываясь что-то сказать.

– Речугу, речугу хочет, – предупредил всех Захар Катаев, старательно оправляя на Кирилле рубашку.

Кирилл еще некоторое время осматривал людей, порядки изб, Захара, точно впервые все это видел, затем встряхнулся, весь натянулся и грохнул:

– Эх! Пей-гуляй: однова живем!

С этого и началось.

И вот треснули крестьянские сусеки, и хлеб потек на базар в обмен на водку, хлынули на базар овцы, ягнята, телушки, развязались узелки с червонцами, и широковцы с криком: «Пей-гуляй: однова живем!» – ринулись в попойку, а Широкий Буерак вздыбился, как пьяная лохматая баба. За Широким Буераком поднялись соседние села, затем пьянка перекинулась дальше и, как пожар, охватила целый район.

Кирилл эти дни жил в каком-то тяжелом угаре. Он пил много, чтобы залить горечь, обиду, чтобы встряхнуться, но ни того, ни другого у него не получалось. Иногда ему хотелось спуститься до своих прежних друзей: лапать баб, как лапают они, драться, как дерутся они, но и из этого у него ничего не выходило, и он, словно ошарашенный, ничего не соображая, подчиняясь чужой воле, перебрасывался с гулянки на гулянку.

Как-то раз он попал к Маркелу Быкову. Маркел пил жадно, угощал гостей медом и гнусил:

– Пей, Кирюша, сосед ты мой бывшай… Нонче все бывши – и ты бывшай, и изба бывша, и свет небесный бывшай. Пей: все равно отберут.

– Непременно. Отберут, – злоехидно подковырнул постоянный спутник Кирилла Захар Катаев.

– Вот то я и говорю! – И, упав грудью на стол, Маркел горько заплакал. – Несчастный я человек: кто теперь за пчелами ходить будет?

Напился он впервые, и пьяному ему втемяшилось, что вот таким – с непослушными руками, ногами, с шумом в ушах – он останется до гробовой доски. И, ударяя головой о стол, он стонал:

– Несчастный я человек. Куры! Кур-рей! – и тыкал рукой в окно.

Во дворе ходили, ежась, точно стесняясь своей наготы, с длинными рябоватыми шеями, голоногие, ощипанные куры. Маркел три года тому назад приготовил четверть вишневой настойки. Тут, по случаю прихода Кирилла, водку выпили, вишню выкинули, куры наклевались вишни, опьянели и попадали, задрав кверху ноги; бабушка решила: куры подохли, – ощипала и выбросила их за сарай. А они протрезвились, вернулись во двор, поражая пьяный мозг Маркела.

– Хо-хо-хо! – гремел Кирилл, подражая Маркелу. – Несчастный я человек: кто теперь за пчелами будет ходить? Куры-ы! Курей! – и еще с большим озорством кинулся в попойку, еле сознавая то, что творилось в Широком Буераке.

Пил он много. Пил чайными стаканами, тянул водку из горлышка, пил из сахарницы, лил водку в блюдо, крошил туда хлеб и хлебал, как окрошку, на удивление всем.

– Вот Артамон, дедушка твой, покойник, ведрами пил, – с гордостью хвастался Егор Куваев. – Ведро поставит перед собой и дует, а потом на кулачки пойдет… как начнет чесать – что твоя оглобля. И церковь не признавал: тогда еще люцинером был, – и хлопал толстыми, почти всегда разбитыми губами.

Кирилл неожиданно поднялся из-за стола и, не обращая внимания на уговоры Быкова, ушел на берег реки, где кишмя кишели гуляки. Тут он ввязывался в борьбу с мужиками, перекидывая их через себя, как ягнят; выворачивал на берегу ольховник, бросал в воду баб – вот так: возьмет в охапку и швырнет с берега, словно курицу, а когда на него налетал разобиженный муж, он, смеясь добродушно и мягко, брал его в охапку, и муж летел в реку следом за женой, а Кирилл кидался в толпу и вместе с мужиками, бабами, сплетаясь в живой клубок, тоже падал в воду; бурля, захлебываясь, орал:

– Э-э-эх! Пей-гуляй: однова живем!

– Пей-попивай – на стол подавай, – вторил ему Егор Куваев, шлепая длинными ладонями по тощим икрам, и не отставал от Кирилла, как не отстает в пути от хозяина дворняжка.

А сегодня Кирилл сидит в избе у Никиты Гурьянова. Никита два дня ходил за ним, сманивал его к себе, упрашивал: «Барана зарезал… для тебя зарезал, Кирилл Сенафонтыч… Племяш, не нанеси смертельную обиду», – и теперь Кирилл у него первый гость, а изба набита зваными и незваными. Осоловелые люди сидят за столом, на кровати, иные вскочили на скамейки, и все вместе, тесно сбившись, пьют, горланят песни, стараясь перекричать друг друга, плачут, ругаются, пляшут, часто выволакивают Кирилла из-за стола, замыкают в тесный круг, и он, обняв нескольких баб, топает ногами, сотрясая стол с чашками, стаканами, блюдами, затем снова садится на табуретку и пьет – много, как лошадь.

На гулянке не было Ильи Гурьянова и Зинки. Они, говорят, уехали по каким-то делам в Илим-город. Плакущев гуляет в соседних селах, гуляет не один, а с юродивым монахом, обещает сегодня к вечеру непременно прибыть в Широкий Буерак. Пускай. Жена же Ильи, Елька, стоит вместе с другими на лавке, поет, топчется, машет полинялым, грязным, еще никогда не стиранным, сохраненным от свадьбы платком и, не отрываясь, смотрит на Кирилла.

«Вот заноза!» – Кирилл, не стесняясь, поманил ее рукой.

Елька быстро спрыгнула, присела рядом с ним на табуретку. Кирилл в упор смотрит на нее. Она бледнеет, трепетно дрожат у нее густые ресницы, на щеках появляются красные крапинки, точно от укола иголкой. Крапинки ширятся, ползут… и щеки Ельки запылали тревожным румянцем, а глаза будто еще больше ввалились, обтянулись синими ободками, глаза – серые и чистые. Да, да, это та самая Елька – разбитная, шустрая деваха. Сколько лет? Восемь. Восемь лет тому назад, приехав на побывку из Красной Армии, он встретил ее в Крапивном долу. Она не шла, она как-то игриво прыгала, спускаясь в низину, и так хорошо улыбнулась ему, что он, не отдавая себе отчета, быстро сгреб ее в охапку И отнес в кусты дикого малинника.

Она тогда была первый год за Ильей.

– Еленька, какая ты хорошая! Соскучился я по тебе, – шепнул он и, доставая из блюда помидор, нагнулся, ожидая – она промолчит, отвернется или, приличия ради, отвесит какую-нибудь грубую бабью шутку.

– И я, – глубоко вздохнув, прошептала Елька. – Я, Кирилл Сенафонтыч, чуть было не ушла от Ильи: бьет он меня… За Зинкой утямился: у Зинки сундуки…

– Ну-у? А ты иди со мной. Я вас всех люблю: вы ведь цветочки наши.

– Я бы пошла… Тятя, тятенька, – она резко повернулась к Никите, заметив, что на них обратили внимание: – Тятенька, выпей с Кириллом Сенафонтычем.

Никита, распоясанный, от жары пунцовый, то засучивая, то опуская рукава на правой руке, показывая вздутые жилы, точно собираясь на кого-то в кулачки, грохотал:

– Сто целковых налогу на меня накатили. Сто! За што, про што? Отвечай нам, Кирилл Сенафонтыч. Мы тебя в люди произвели, а ты на «Бруски» убег. Отвечай нам! А-а-а! Путь Ленина хорош, только дорожку к нему засорили. Митька вон Спирин засорил, коммунисты. Коммунист должен быть чист, как слеза младенца. А они?

Я вот… вот руки. Кажи подметки своих сапог и мои ладони, – он вывертывал ладони цвета перегорелой кожи, впитавшие в себя вечную черноту, и не мог растопырить очерствелые пальцы. – Вот они, мои мученики.

– А ты не работай, – щурясь, говорил Захар Катаев. – Не работай. Нонче, знаешь, есть такие хахали: ключи под советскую власть подберут и живут припеваючи. Вот и ты – подбери-ка.

– А у нас раздор кругом: жить вместе не хотят. Вот отчего и дух у меня упал. Подохну скоро… – Никита закачался и, жалуясь, зашептал: – Режим у меня, говорят, крутой. А я всем говорю – советская власть не дозволит мое хозяйство нарушать: она укрупненным двором велит жить.

Рядом же плясали, выли, топали ногами, лезли в окна, двери, набив до отказа заднюю избу; требовали водки, а у двора плакали бабы: там кто-то кого-то бил.

– Делитесь? – спросил Кирилл.

– Да. – Елька опустила глаза и снова подняла их на Никиту, злые, сверлящие. – Я вон пойду на дорогу и три года своими ногтями землянку рыть буду, чем с ним, рыжим чертом, век свой доканчивать.

– Землянку? Все-таки свою! – И Кирилл погладил ее руку – шершавую, жесткую, и рука нырнула с коленки, повисла.

– Почему меня активистом считают? – гремел Никита. – Почему? Я поседел… И власть не даст мое хозяйство нарушать. Я – культурник. Овес у меня – «неган». Придут, спрашивают, как, что, а я что – профессор? И картошку я достал «Всегда хо-хо-хо»… – Никита закашлялся, кадык у него выпятился, жилы на лбу вздулись, посинели. Хватаясь за грудь, не в силах откашляться, бледнея, он, как-то толчками оседая, опустился на лавку, и казалось: дунь на него – и он рассыплется, как одуванчик.

– «Всегда хороший сорт» картошку ты достал, – подсказал Захар и добавил, не то издеваясь, не то советуя: – А ты отдай им все… Пра. Молодым отдай.

– Глупый твой разговор, Хахар Вавилыч, – передохнув, заговорил Никита, легонько пряча водку за спину от жадных глаз гостей. – Тут еще больше изжоги будет: у меня совести не хватит обидеть кого. Вот ее спроси, сноху, – он показал на Ельку, – сроду пальцем не тронул, ни матершинным словом.

– Не Хахар я, Никита Семеныч, а Захар, – перебил его Захар. – Звать-то ты меня забыл как?! И совет мой прими: отдай им все, а с них по червонцу в месяц, – и заживешь барином. А так подохнешь в одночась.

Никита качнулся, передохнул – до его сознания, очевидно, дошло заманчивое предложение, но он, не показав виду, гремел свое:

– Я активистом, культурником больше быть не буду.

– А ты побудь: еще целковых триста слупят, – издеваясь, подкинул Захар.

– Не буду, – обозлился Никита и весь ощетинился. – И в коммуну к вам не пойду. Режь меня – не пойду. Я все по ветру раздую, останусь, как трын-трава!

Кирилл легонько потянул Ельку и, никем не замеченный, покачиваясь, вышел во двор. Ночь дрожала в прохладе. Кирилл, обняв под сараем столб, долго стоял, слушая доносящиеся до него слова Никиты Гурьянова, пьяный гам. Под сараем в углу кто-то сидел на корточках и, низко опустив голову, монотонно пел:


На ветки-и на-а зиле-онай

Пел с дрелью са-ала-вей…


Пропев раз, человек начинал снова.

– Экий певун, – усмехнулся Кирилл и прислушался через окно к словам Захара.

– Присядь-ка на минуту, Никит Семеныч, – говорил Захар быстро, чеканя каждое слово, – дай-кось малость и мне умишком раскинуть. Эх, люди-человеки! Такая штука. Обидно умирать теперь. Я иной раз вот как в волосы себе вцеплюсь – с корнями рву: лет двадцать сбросить бы мне, пожил бы, ох, и закрутил бы веревочку по-другому. Нет, чего нельзя, того нельзя. А посмотришь – иной ноет, молодой, а ноет. Говорю: дурак… чего тебе надо, ты сам – золото.

– Чудак, – проговорил Кирилл и обошел столб, стараясь разглядеть Захара всего.

Захар сжался, будто для прыжка.

– Человек не сразу ходит. Это свинка сразу ходит, поросенок: оторвался от пуповины матери и пошел стегать. Но и веку свинке пять лет. А нам, человекам, надо знать – бородавку срезать и то больно, а мы ноне море переходим. Один ученый доказал – Моисей знал, когда море расходится, и провел свой народ по сухому дну… и то ропот был. Вот и нонче море расходится: большевики зовут нас по сухому дну пройти, а мы пятимся. Это мое слово запомните. Эх, хоть топором бы с вас скорлупу обтесать…

Захар говорил долго – с прибаутками, шуточками. Люди смолкли, и Кирилл, слушая его, совсем забыл – для чего вышел во двор. Но вот кто-то тронул его за плечо. Он повернулся. Во тьме перед ним стояла Елька, а в углу сарая все так же кто-то, сидя на корточках, пел:
На ветки-и на-а зиле-о-онай

Пел с дрелью са-ала-вей…


– Егор Куваев. Его любимая. До утра тянуть будет, – шепнула Елька, тихо смеясь. – Как выпьет, так и за «ветку».

– Еленька, – Кирилл длинными руками обнял ее всю.

– Я не могу. – Елька повернулась, посмотрела кругом, потом потянулась и, извиваясь, повисла на нем – худенькая, лядащая, как подросток-девчонка, – затем оттолкнулась и быстро в темноте побежала по лестнице вверх на сеновал, сорвалась и упала на подставленные руки Кирилла.

– Какая ты легонькая, – и, переливая говор волнующим смехом, Кирилл унес ее туда, откуда ударило крепким запахом сена, теплотой ночи.

– Как же вот так? – спросил он ее чуть спустя, когда она, притихшая, лежала у него под боком, положив голову на его плечо.

– Надоела пресная жизнь, Кирюша. Вы ведь, мужики, смотрите на нас, как вон на седелку: надо ехать – запряг, приехал – бросил.

– Ну, что ты? Я же не такой.

– О тебе я молчу. Знаешь, второй раз за всю жизнь добро почуяла: там, в Крапивном долу – помнишь? – и вот теперь. Да тебе ведь это не понять. Сокол ты!

«Бабы меня любят, ребятишки, а персона повыше – нос гнет», – соображал Кирилл, не слыша последних слов Ельки, плотно и ласково прижимая ее к себе.


следующая страница >>



Сначала собака не любит кошку, а аргументы подыскивает потом. Янина Ипохорская
ещё >>