Даниил Александрович Гранин Человек не отсюда Даниил Гранин Человек не отсюда - davaiknam.ru o_O
Главная
Поиск по ключевым словам:
Похожие работы
Название работы Кол-во страниц Размер
за роман «Мой лейтенант» Даниил Гранин стал лауреатом «Большой книги» 1 24.83kb.
Гранин Д. А. Мой лейтенант: роман/Даниил Гранин 1 53.75kb.
Российская академия образования конгресс петербургской интеллигенции 1 86.53kb.
Даниил гранин 35 5643.99kb.
Даниил Гранин. Зубр 16 3461.35kb.
Гранин д а. “зубр” — повесть гранина о великом ученом 1 50.21kb.
С. С. Ярошецкий Главный редактор альманаха «Адреса Петербурга» 1 14.9kb.
Даниил Хармс [Даниил Иванович Ювачев] 1 62.05kb.
Даниил Хармс Старуха 1 364.37kb.
Даниил хармс биографическая справка 1 42.46kb.
Защита от атаки человек посередине путем применения алгоритма rsa 1 36.1kb.
Жак ле Гофф Интеллектуалы в средние века 11 1751.94kb.
Направления изучения представлений о справедливости 1 202.17kb.

Даниил Александрович Гранин Человек не отсюда Даниил Гранин Человек не отсюда - страница №17/18


* * *
Старея, профессор Демянов видел, как все меньше применяют его методы расчета. Появились новые материалы, новые схемы, кое где еще пользовались его формулами для примерной оценки, пользовались, не упоминая его имени. Его еще приглашали на конференции, в лицо узнавали немногие. Он думал о том, что это участь всех бывших корифеев. Даже Гордеева с его знаменитой теорией пробоя изоляционных материалов постигла та же участь. Демянов признался себе, что это его несколько утешало.
* * *
Константину Леонтьеву красота была дороже человека. Ради нее можно погибнуть. А можно и погубить.

Любовь к человеку – это чувство, а не идея. Чувство это, как правило, кратковременно. В краткости этой есть зло, ибо конец любви причиняет страдание.
* * *
В детство стоит возвращаться хотя бы для примера, мы там еще не нагрешили, там не было корысти, тщеславия, карьеры. Был футбол, приключения Тома Сойера, драки. Поражение не очень расстраивало, мы верили чудесам и будущему. Детство – это рай.
* * *
Судьба не любит подсказок, у нее свои планы, которых мы не знаем.
* * *
Бедность в семье появилась, когда отца выслали. Я уже был в седьмом классе. Сразу сменилась еда. Затем мы лишились сладостей. Экономили каждую копейку. Ели кашу перловую, овсяную, ту, что подешевле. Хлеб ели черный, лампочки горели в 25 свечей. Только настольная ярче, чтобы я мог делать уроки. В туалет шли с настриженной газетной бумагой. Мать перешивала отцовский пиджак мне по фигуре. На зиму заготавливали огурцы, солили грибы, лук. Летом все овощи становились дешевле. Мать покупала антоновские яблоки и бруснику. На праздники она нам с сестрой давала соевые конфеты или ставила на стол круглую жестянку леденцов – «монпансье». Мать пошла работать в ателье, затем стала шить дома, зарабатывала больше. И мы ели уже винегрет, жареную картошку, рисовые котлеты с грибами. Ботинки она мне покупала на вырост, то есть на номер больше. В носок туда подкладывали бумагу. Ботинки годились по размеру года на два. Для этого надо было их чинить, менять подметки, делать набойки. Каблуки быстро снашивались, шнурки рвались. Рвались носки, мать их штопала. На перекрестках сидели арийцы, так их называли. Они чистили сапоги, продавали ваксу, ставили набойки.

Бедности было много, но она не ощущалась как бедность. Тогда понятие бедности было другим. Бедность нищих, бедность деревенских, раскулаченных. В школе были состоятельные, обеспеченные и вроде меня, те, что ходили в обносках. Пожалуй, их было больше. Но неравенства не было. Никто не кичился, никто не стыдился своей бедности, не хвалились те, кто жил в отдельных квартирах. Хвалились мускулами, игрой в волейбол. Вот что было у многих – это велосипеды. Никто не мечтал о богатстве. Оно считалось буржуйством.
* * *
Столыпину недавно, в 2012 году, торжественно открыли памятник. А еще при его жизни Россия прозвала его вешателем, галстучником, это в смысле петли, накинутой на горло, ему не подавали руки. Лев Толстой писал про него: «Обращаюсь ко всем… и до вас, двух главных скрытых палачей… Петру Столыпину и Николаю Романову… Эти два человека, виновники совершающихся злодейств и развращения народа, сознательно делают то, что делают». Но вот прошло сто лет, и вспоминать это властям теперь невыгодно, а выгодно ссылаться на его деятельность реформатора, неважно им, что писал Толстой и другие, что возмущало Россию, у них другие сейчас заботы, и они берут то, что им надо, используя любое старье, любые пакости нашей истории.

Зачем вспоминать, что он ввел военно полевые суды, повешены были тысячи людей, на каторгу отправлены шестьдесят шесть тысяч, ввел «скорострельную» юстицию. Льва Толстого поддержали такие люди, как Леонид Андреев, Александр Блок, Илья Репин.

Лев Толстой написал статью «Не могу молчать».

Террор, который развернул Столыпин, как писал Толстой, «…стал преступлением, которое превышало в сотни раз все то, что делалось и делается простыми ворами и разбойниками и всеми революционерами вместе…»
* * *
Религиозные тексты бывают пронзительны:

«Господи, как хорошо с Тобой и как тяжело без Тебя. Да будет воля Твоя, а не моя!»

«Господи, как я сильна, когда с Тобой, как хороша душой и как могу быть достойной Тебя!»
* * *
Легко делать из нужды добродетель.
Немецкая поговорка

* * *
– А все же вернемся к прежнему вопросу – если б тебе дали микрофон и трансляцию на весь мир. Три минуты. Что бы ты сказал человечеству? Ты ведь мечтал об этом.

– Мечтал.

– Ну говори. Я записываю. Может быть, выпадет случай.

– Ладно. Слушай. Жалкие твари! Всю короткую жизнь свою вы копаетесь в грязи, топите друг друга, без цели, без радости дарованной жизни. Вы ни разу не задумались, зачем вы появились, так и уйдете без мысли, ничего не поняв. Зло, которым вы занимались, стало вашим смыслом. Вы собирали богатства, чтобы добраться до счастья, а получили страх. Радость у вас была лишь от надругательства и уничтожения недруга.

– Все? И что, от этого, думаешь, прибудет добра? Что люди получат? Больше веры? Не знаю…

– И я не знаю. Но осточертели утешения, обещания…


Наши меньшие братья
Цингер? Цингер… Со школьных лет эта фамилия затесалась в памяти. Был учебник физики Цингера. Была «Занимательная ботаника» Цингера. Из тех книг, что читали и отцы, и деды, стабильные учебники, что переходили из поколения в поколение. Учебник Цингера по физике это двадцать изданий, двадцать поколений школьников.

В голову мне не приходило, что я встречу живого Цингера. Жизнь на протяжении всех моих лет удивляет непредсказуемостью. Правда, встретил не его самого, а его сына, но это оказалось еще интереснее. Он был связан дружбой с дорогим мне человеком – Тимофеевым Ресовским (Зубром). Они подружились в 1927 году в Берлине, куда Тимофеевых командировали обучать немцев.

Когда я начал писать повесть о Зубре, слух об этом распространился среди его учеников, друзей, поклонников, и я начал получать письма. Получил замечательное письмо от Олега Цингера. Художник анималист, он жил тогда в Париже. Завязалась переписка. Письма не мой жанр, однако письма Цингера были полны интересных подробностей о Зубре, особенно про годы войны. Потом Цингер написал мне о себе. В письмах были его рисунки. Цветные. В 1977 году, будучи в Париже, я сговорил своего приятеля Ефима Эткинда, и мы поехали в пригород, где жил Цингер, неподалеку от Парижа. Жил в небольшом домике среди цветущих кустов. Дом художника, все стены увешаны его картинами, плакатами о выставках. Веселый, беспечный, еще гуляка, не сдался, переполненный историями своей жизни. В нем был талант наблюдателя и к тому же рассказчика. Он многое повидал, а видел он глазами художника. Объездил зоопарки Европы, Соединенных Штатов, Сицилии, Корсики, Африки – всюду, где были его персональные выставки. Но не это главное. Главным было его совершенно необычное для меня отношение к зоологическим садам.

Олег Цингер умер в 1997 году.

Однажды, перебирая архив, я наткнулся на письма Цингера ко мне, стал читать. Теперь, спустя годы, прочитывал там не то, что прежде. Кроме Зубра, там был и сам Олег Цингер, его наблюдения над животными. Это совпало с новым состоянием моей души. Я живу рядом с питерским зоосадом. В последние годы он обустроился, стал получше, но, стиснутый со всех сторон уличным движением, шумом трамваев, машин, он все же остается зверинцем. Ему и тесно, и дымно, по вечерам я слышу тоскливый вой, рычание, похожее на жалобы заключенных животных. Они заключенные, иначе их не назвать. Питерский зоосад не хуже других российских зоосадов. Цингер описывает зоологические сады, террариумы, аквариумы порой с печалью, но всегда с любовью к животным, не переставая удивляться и восхищаться их обликом, умом.

«Самый лучший аквариум, который я видел, был в Штутгарте. Там огромные витрины для пресноводных и экзотических рыб… Меня восторгает исключительно утонченный, рафинированный вкус этих различных форм и окрасок. Уж никак нельзя обвинить рыб в декадентстве и в упадничестве, а в то же время сочетание цветов, форм и все это „выполнение“ этого живого существа создано как бы для знатоков и любителей – Пикассо, Дягилева, Пьеро делла Франчески, Миро и т. п., но еще получше, потоньше, и к тому же они еще живые».

«Когда я смотрю на эти новые устройства в аквариумах, мне становится печально, оттого что всего этого еще не было, когда жив был мой друг Ватагин и мои Родители. Не знаю даже, удалось ли Ватагину в конце концов увидеть Горилл?»

Василий Алексеевич Ватагин был знаменитый русский художник анималист. Таких, как он, можно назвать еще Чарушина и Комарова. Цингер мальчиком мечтал познакомиться с Ватагиным, и однажды увидел художника в зоологическом саду, работающего с этюдником у клетки, где резвились обезьяны. Олег решил, что это не кто иной, как Ватагин и не ошибся. С этого времени, 1927 год, они подружились.

Ватагин обожал рисовать экзотических животных, сотни рисунков, альбом за альбомом, соглашался писать за небольшие деньги для издательств. Особенно ему нравилось рисовать для детских книг, это был хороший пример и нравственная школа для Цингера.

Часто бывал в Ясной Поляне у Толстого. Толстой любил молодого Цингера и так его определял: «У Цингера при значительном числителе очень маленький знаменатель, что делает его большой величиной». Дед был тоже ботаником, а другой дед астрономом. И все остальные Цингеры были привержены ботанике, астрономии, и только Олег отбился и ушел в живопись.

Очень высоко Цингер ставит оба берлинских зоопарка. По разнообразию животных лучше один, по качеству животных – другой. Сады по разному хороши, по разному плохи. Когда то я думал, что зоосад это забава для детей, тюрьма для животных, но Цингер доказывает, что зоопарк совсем не тюрьма, а «убежище». В хороших зоопарках животные сплошь и рядом чувствуют себя куда безопаснее и живут комфортнее, чем на воле. «Муфлоны из Корсики и Сардинии были спасены зоопарками… Со многими другими животными происходит то же самое». Цингер рассказывает, что антилопы и фламинго нашли в зоологическом саду приют.

Я видел фламинго в Берлинском зоопарке, стаи их свободно ходят по парку среди посетителей. Этих фламинго в зоопарках больше, чем на воле. Цингер отмечает одно чрезвычайно важное преимущество зоопарков: «Чтобы любить животных и почувствовать все разнообразие форм, красоты и образов их жизни, необходимо все это увидеть».

В природе, в лесу, например, в горах, в степи животные появляются на мгновение, встречи с ними мимолетны, а вот наблюдать их, и при желании часами наблюдать, можно только в зоологическом саду.
* * *
Отец Олега Басилашвили был всю войну начальником полевой почты. Рассказывал сыну:

– Как шли в атаку, очень просто, кричали «Мама!», еще было «За Родину! За Сталина!». Но больше было другое, дадут стакан водки на пустой желудок, и вперед. Кричали от страха, от безнадежности, потому что за спиной «ограды», те, в хороших полушубках, в валенках, вот мы и кричали: «Мама!»

– А немцы?

– А немцы навстречу нам, они кричат: «Mutter!» Так вот и сходились.

– А что за трофеи были, что брали себе?

– Часы ручные брали. А один татарин сообразил полный чемодан бумажников, кожаных. У нас такие были в дефиците.



В Будапеште шел он по улице, ударил снаряд, стена дома обвалилась, и открылась внутренность: комнаты, картины, буфет, сервизы. Он забрался внутрь посмотреть. Увидел альбом с марками. Надпись владельца на иврите. Зачеркнуто. Поверх надписи нового владельца – эсэсовца. Взял себе. Почтарь! Зачеркнул немца, надписал себя по русски.

На немецкие марки ставил самодельную печать. На Гитлера. Печать – «9 мая 1945».
* * *
Когда Джордж Сорос впервые собрал правление «Культурной Инициативы», он предупредил – «будем помогать не слабым, а сильным, не тем, кому не пробиться, а тем, кто сумел встать на ноги». Это касалось – театров, ансамблей, оркестров, фестивалей, фондов, музыкальных олимпиад, исследователей, искусствоведов, археологов и т. п.

Принцип этот себя оправдал.
* * *
Что случилось в больнице с Леной?..

Ее племянник живет в США. Узнав, что Лена тяжело заболела (инсульт), он прилетел в СПб, навестил ее, затем собрал своих однокашников по медицинскому институту, тех, кто связан с больницей и, дав им денег, попросил прикончить Лену. У нее хорошая квартира, которую можно задорого продать. Просьба сработала. Может, это была не просто просьба.


* * *
У доски:

– Вы все ссылаетесь на электричество, а что такое электричество?

– Хм… Забыл, я знал, но забыл.

– Постарайтесь вспомнить. Вы единственный человек, который знал.


* * *
Учительница потребовала, чтобы родители сделали евроремонт ее трехкомнатной квартиры. На выпускной вечер должен внести четыре тысячи рублей каждый.
* * *
Кинорежиссер Сергей Микаэлян вспоминал про 16 октября 1941 го, он жил тогда в Москве. Как под ногами на улицах шелестели горелые остатки бумаги. Всюду в учреждениях жгли архивы, шли машины, груженные товарами, продуктами, – вывозили из города магазинщики, рестораны. Больше же всего было машин с имуществом начальства. Спешили скорее, скорее из Москвы, уверенные, что немцы завтра войдут в город.

Сережа удивлялся:

– За что городу дали звание Героя? Ничего героического я не видал. Город был открыт настежь. Входите. Другое дело потом, когда армия погнала немцев, разгромила их, но то армия.



Подобных рассказов я слыхал немало. Ничего героического никто не вспоминал.
* * *
Все же при всех ужасах военных лет, концлагерей, террора, милосердие не погибло, растет понимание того, что такая жестокость недопустима, стремление к человечности растет, все чаще проявляется взаимопомощь, сострадание. Производная добра – положительна.
* * *
Медведева отправили на фронт из лагеря. Подселили ко мне в землянку. В лагерные годы он сидел с разными людьми.

Среди ссыльных там был профессор историк, был специалист энтомолог, был строитель Днепрогэса, целый университет. От них Медведев многого поднабрался, и начался у него процесс сомнений, который уже не остановить. Мир заблистал новыми красками, отнюдь не праздничными. Победная история редко бывает правдивой, в нашей стране только от ссыльных людей можно было услышать правду. Конечно, ее предложение не превышало спрос. Но Медведев пытался собрать ее обрывки, намеки, недомолвки, умолчания в одну картину. Зачем? Может, хотел понять смысл своего нахождения в этой картине. Не знаю.
«О подвигах, о доблестях, о славе…»

Диалог Даниила Гранина и Александра Мелихова
Мелихов: Пушкин когда то собирался поговорить с Кюхельбекером о Шиллере, о славе, о любви. О любви мы уже поговорили, Шиллер сегодня, к сожалению, не актуален – давайте поговорим о славе. Вы, в сущности, единственный из моих знакомых, кто познал настоящую славу. Не просто известность, признание каких то кругов, а полноценную славу, когда человека знает действительно вся страна. Так скажите, во первых: правда ли, что слава такой напиток, который чем больше пьешь, тем больше жаждешь? И второй вопрос. Мы все в юности мечтаем о доблестях, о подвигах, о славе, и вы один из очень немногих ее достигли, – сделалась ли от этого ваша жизнь более приятной, красивой, безопасной?

Гранин: Хороший вопрос. Наверно, ответ надо начинать с того, нужна ли была мне когда нибудь слава, мечтал ли я о ней? Наверно, да. Но это была мечта, скорее, не о славе, а об успехе, это разные вещи. Когда я начинал в литературе, я жаждал успеха, успеха той книги, над которой я работал. Наверно, слава – это нечто другое. Она не зависит от конкретной работы, которой ты занимаешься, она зависит от… Она более прикреплена к человеку, к личности. То есть слава это – «О!», называют мою фамилию, все оглядываются, с любопытством начинают ко мне присматриваться. А успех – это то, что непосредственно относится к работе, к произведению, к изобретению, к роли, которую артист исполняет. Слава – принадлежность имени. Слава защищает, но в то же время делает жизнь опаснее. Обычно считают, слава – это минутная шумиха, не надо гнаться за славой, это что то временное…

Мелихов: Суетное.

Гранин: Успех ближе к удаче – у тебя получилось, и это очень важно. Успех – это еще когда я сам знаю, что у меня получилось, и мне не обязательно общественное признание. Слава – это больше общественное явление.

Мелихов: Я понял вас так, что успех – это достижение реального результата, а слава – уже признание этого результата, очень часто вызванное какими то побочными обстоятельствами, мало связанными с реальными достижениями. У Житинского в его прекрасной повести «Снюсь» есть такое выражение: «Я усомнился, бывает ли громкая слава заслуженной». Конечно, когда повзрослеешь, уже не хочется, чтоб тебя узнавали на улице. Когда хвалят без понимания или даже восторгаются, уже испытываешь не удовольствие, а смущение, желание поскорее закончить разговор. Бывает, что такие похвалы лишь обостряют чувство одиночества. Но это одна крайность. А другая крайность – ты сам чувствуешь, что результат достигнут, но другие этого не признают – ведь это тоже, согласитесь, не очень приятно?

Гранин: Знаете, слава – это сегодня болезнь довольно распространенная, за славой гонятся, тем более что есть возможность как то легко ее приобрести – с помощью сенсаций, скандалов, с помощью телевизионных дешевых передач…

Мелихов: Шоу, если употребить простое русское слово.

Гранин: …таких, которые не требуют усилий. Слава сегодня потерпела искажение, она пострадала от технологической инфляции, я бы так сказал. Возникла технология получения славы хотя бы на один вечер, хотя бы на одну передачу…

Мелихов: Пятнадцать минут славы, как выражался Энди Уорхол.

Гранин: А что – мне дали полчаса, и уж я тут выложу, я вам поднесу такой кукиш или такую мерзость преподнесу, что вы меня запомните! За счет чего я могу получить славу сегодня? А, вы хотите эротики, порнографии? – ну я вам сейчас выдам; ах, вы хотите кого то обделать, обгадить? – ну я вам обгажу так, как никто. Появилась возможность использовать радио, телевидение, газету для того, чтобы удивить мир: ты смотри, как он не стесняется, какой он юмористичный! Не важной становится степень правды и честности. Я хочу, чтоб обо мне говорили, я хочу, чтоб мое имя прозвучало любой ценой, – это мерзкая болезнь нынешнего славополучения…

Мелихов: Когда я на свою голову ступил на литературную стезю, я уже был сравнительно солидный человек – кандидат наук, ходил с портфелем, руководил серьезными проектами, – не мальчишка вроде бы. И я прекрасно видел, что и ученые бывают людьми суетными, тщеславными, бывает, что и они раздувают свои достижения, а чужие стараются принизить, – все это я видел. Но когда я попал в литературный мир, я понял, что мир науки населен скромнейшими людьми, что самый тщеславный математик в сравнении с каким нибудь малоизвестным писателем просто скромняга, застенчивый деревенский парень. Когда видишь, как все говорят хором и никто никого не слушает, и каждый хочет привлечь к себе внимание хотя бы на пятнадцать секунд… Причем это никаких последствий иметь не будет, и все равно хочется славы хотя бы на эти пятнадцать секунд. И я долго относился к этому с презрением, мне казалось, что это тщеславие ничем не отличается от назойливости какого нибудь зануды, который два часа будет тебя изводить, как он любит тушеную морковку: надо ее сначала на медленном огне обжарить, а потом на быстром огне дожарить, а потом бросить два перчика… Но постепенно я понял, что желание производить впечатление на себе подобных едва ли не главное, что отличает человека от животного. Это желание порождает – да, глупейшее тщеславие, глупейшие выходки, но оно же порождает стремление оставить след в истории. Подозреваю, что, сражаясь за пятнадцать секунд славы, писатели бессознательно борются за бессмертие. А цель литературы, тайная цель писателя – продлить жизнь тому, что ему дорого. Теперь мне кажется, что истинный успех писателя – это обретение бессмертия. Брюсов, сверхтщеславный человек, говорил прямо: «Я хочу прожить так, чтобы во всемирной истории литературы обо мне остались две строчки». Он понимал, что он не будет Шекспиром, о нем не будут писаться целые библиотеки, но две строчки – чтобы остались. И мне кажется, что мечта об этих самых двух строчках – желание вовсе уже не жалкое и презренное, а, может быть, самое что ни на есть возвышенное – достичь посмертного существования. Причем не только себе, а прежде всего тому, что тебе дорого.

Что вы на это скажете?

Гранин: Лауреат Нобелевской премии, физик Гинзбург Виталий Лазаревич сделал работу, которая получила признание спустя 30 лет. Сейчас можно считать, что он получил удовлетворение, о котором он не думал, потому что это и есть подлинное отношение к науке, понимаете, человеку интересно сделать свое дело, а быстрота признания, степень признания, это не имеет прямого отношения к чувству внутреннего удовлетворения. Или, допустим, Перельман, который отказался от премии, – он отвергнул не только деньги, но какой то кусок славы.

Мелихов: Слава от этого только выросла.

Гранин: Он об этом не думал. Отвергнул, отодвинул кусок славы, потому что для него, насколько я понимаю, было гораздо более важным удовлетворением и ценностью найти решение, и вы, как математик, должны это понимать.

Мелихов: Конечно.

Гранин: Испытываешь короткое, но глубокое удовлетворение, когда решил это уравнение, решил эту задачу, она решена, и ты уже не думаешь, о последствиях не думаешь, решаешь следующую задачу. Имеет ли это отношение к славе? Не знаю. Есть чувство собственного удовлетворения, оно – это самопризнание, ты в своих глазах вырос, заслужил лавровый венок. Твоя правота, твоя удача, твой успех – это самая высокая ценность.

Мелихов: Согласен, высокая самооценка – огромная, и, может быть, одна из важнейших наших радостей.

Гранин: Да. И тебе уже остальное не важно.

Мелихов: А вот давайте…

Гранин: Минутку минутку, чтоб не упустить мысль. А вот, допустим, кинорежиссер, – его успех состоит из рецензий, из аплодисментов во время сеанса, из количества зрителей, но участвует ли в этом «Ты сам свой высший суд, взыскательный художник»? Условно говоря, я не хочу, чтобы сам я судил, – мне достаточно рецензий, аплодисментов и количества зрителей, это меня полностью удовлетворяет, хотя на самом деле этот гамбургский счет, который я сам скрываю от себя и прячу как можно глубже иногда, этот гамбургский счет мне не должен давать покоя. Не знаю, это я непонятно уже говорю.

Мелихов: Нет, вы говорите очень понятно и верно, и половина истины, несомненно, в ваших словах есть. Но давайте обратимся к другой половине. Конечно, в своих глазах я вырастаю, когда мне удается решить трудную задачу, важную задачу. Но почему мне известно, что эта задача трудная и важная? Только потому, что ее не решили многие другие, или потому, что ее назначил мировой проблемой какой то Великий авторитет? Все математики мечтают решить проблему Гильберта – с ней ты сразу входишь в историю науки. Так что, стараясь вырасти в своих глазах, ты непременно хочешь войти на равных в какой то престижный коллектив. Которого в реальности, может быть, и нет, но в твоем воображении он есть. Ты хочешь стать рядом с Гильбертом, стать рядом с Пуанкаре. Да, Перельман выказал презрение к суду коллег, но суд то самого Пуанкаре был для него еще как важен! Взялся же он за проблему, которую не какой нибудь Сидоров поставил, а за проблему, которую сам гениальный Пуанкаре не сумел решить. Человек всегда служит каким то воображаемым целям. Даже тогда, когда мы презираем суд толпы и стремимся к вечному, на самом деле мы все равно с кем то состязаемся, только не с теми, кто рядом, а с какими то «вечными» образами.

Гранин: Никакого противоречия тут нет. Мы состязаемся с проблемой.

Мелихов: Да, но проблемой по возможности авторитетной.

Гранин: Не обязательно ее поставил кто то. Она могла существовать, ну, как в природе. Проблема Тунгусского метеорита, проблема радиации, проблема молний – они существуют безымянно.

Мелихов: Верно. Но все равно это великие проблемы, и все твои коллеги знают, что, разгадав загадку грозы, ты станешь великим человеком, обеспечишь себе бессмертие.

Гранин: Ну и что?

Мелихов: Я считаю, что мечта о бессмертии – самый высокий из помыслов человека.

Гранин: Нет, это не мечта о бессмертии, он не думал о бессмертии, а для него важно было решить задачу, интересную задачу. Ферми спросили: «Как не стыдно вам было заниматься атомной бомбой?»

Мелихов: «Это прекрасная физика».

Гранин: Да, «такая интересная физика», – он ответил. Это ведь не состязание с кем то, а задача интересная, я ее решил, и все.

Мелихов: Но решение задачи всегда зарождается в каком то коллективе, и этот коллектив мечтает ее решить, а ты стремишься в этом коллективе занять успешное место… Это тоже очень важный стимул. Давайте вернемся к Ферми, раз уж мы о нем заговорили. Ферми пришло в голову (не ему первому) использовать вместо альфа частиц, отторгаемых положительно заряженными ядрами, электрически нейтральные нейтроны, к тому же «медленные». Ферми и его группа принялись лихорадочно облучать всю таблицу Менделеева и открыли ряд новых радиоактивных изотопов. И когда наконец дошли до номера 92, до урана, случилось страшное.

Ферми показалось, что облучение урана привело к привычному появлению соседних элементов с номерами 93 и 94. Он уже патриотически окрестил их авсонием и гесперием – от древних имен Италии и Апеннинского полуострова. Однако Ган и Штрассман вскоре обнаружили среди продуктов распада барий. Это означало, что уран раскалывается на приблизительно равные части и что сам Ферми упустил шанс сделаться тем Колумбом, который первым осуществил расщепление атомного ядра. И Ферми не мог себе этого простить до конца дней. Казалось бы, какая разница, задача все равно была решена…

Гранин: Но имеет ли это прямое отношение к славе, как вы думаете?

Мелихов: Конечно, ведь Колумбами стали Ган и Штрассман.

Гранин: Или это имеет место досада на свою глупость?

Мелихов: Конечно, досада на глупость, но и на проигрыш тоже. Ферми даже в теннис не любил проигрывать.

Гранин: Все таки есть разница, погоня за славой или досада на свою глупость.

Мелихов: Тогда скажите, а был ли случай, чтобы человек сделал открытие действительно из чистой любознательности, но потом его не опубликовал?

Гранин: Да. Кевендиш.

Мелихов: Единственный случай на всю историю науки. Других мы не знаем. Ну хорошо, значит, вы не желаете признать, что человеком движет тяга к бессмертию.

Гранин: Нет, тут мы расходимся. Но мы должны расходиться?

Мелихов: Должны, раз уж не получается прийти к согласию. Двинемся дальше. Мне кажется, даже в хорошей литературе есть что то вроде академического направления, – скажем, Толстой или Пруст, – и есть что то вроде эстрадного – литературы более легкой, даже блестящей, как, скажем, Воннегут, но более доступной многим, без усилий воспринимаемой. Так вот, в ваше время, когда вы вступали на литературный путь, был ли соблазн эстрадной славы?

Гранин: Думаю, да. Это существовало всегда в разной степени. Был, допустим, писатель Кожевников, редактор журнала «Знамя», он написал «Щит и меч» – громадный роман, шпионский роман. Ну и что? Это принесло ему и славу, и деньги, и все прочее. Но он сам понимал, я уверен, что, в общем, это не серьезная литература. Булгаков положил в стол свой роман. Почему он не пошел на сделки? Это ведь тоже был вопрос для него очень важный, при тех еще контактах, которые у него были, допустим, с тем же Сталиным, соблазны были колоссальные.

Мелихов: Но отчасти то он поддался, с «Батумом».

Гранин: Отчасти поддался, но я думаю, что поддался лишь отчасти, это «отчасти» просвечивало.

Мелихов: В своих путевых очерках вы пишете, что очень приятной чертой Паустовского была способность к самоиронии. Но возможна ли в писателе искренняя самоирония? Обычно мы ее имитируем, чтобы первыми посмеяться над собой и других лишить этого оружия. Но разве может писатель иронически относиться к своему творчеству на самом деле? Мне кажется, в глубине души все писатели очень серьезно относятся к своему творчеству. Даже ироники.

Гранин: Не знаю, не знаю, не уверен. Я вспоминаю письмо Чехова издателю Суворину, где он пишет: «Меня от силы будут читать еще лет восемь, не больше».

Мелихов: Семь лет или семь с половиной, как он Бунину сказал.

Гранин: Да. От силы.

Мелихов: Но это же не ирония, а грусть. Под маской иронии.

Гранин: Я не знаю, тут трудно установить границу, но это довольно скептическое отношение к себе.

Мелихов: Скептическое, но не ироническое.

Гранин: Саша, я не берусь установить четкую границу, может быть, при этом он улыбался. Я не знаю, не знаю, как он писал Суворину, но во всяком случае я считаю это самоиронией, и это мне очень симпатично, даже если это не полностью самоирония, а просто критическое отношение к себе.

Мелихов: Думаю, скорее последнее. Мне кажется, если ты иронически относишься к тому, что пишешь, ты не станешь писателем.

Гранин: Не к тому, что пишешь, а к ценности того, что написал. Это разница.

Мелихов: Но все таки год сидеть над романом и думать, что он имеет небольшую ценность, – тогда и стимул пропадет…

Гранин: А почему? Книгу написал не бог весть, но пока писал, выкладывался. А потом прошел год – прочитал, – боже мой, да что же это такое?.. У меня бывали такие случаи.

Мелихов: Да бывает, конечно, такое, всегда бывает. Но покуда пишешь, нужна энергия заблуждения.

Гранин: Но и потом надо, в общем, знать свое место.

Мелихов: Наверно, так. Да только откуда мы можем знать свое место по настоящему? Чехов, как видим, не знал. А многие наши малоодаренные коллеги ничуть не сомневаются в своей гениальности.

Гранин: Да, но все таки: «Ты сам свой высший суд, взыскательный художник». И этот суд происходит. Мы иногда притворяемся, врем, но этот суд происходит. Я никогда не могу считать, что я классик или что я написал великую вещь. Ну не могу, и не хочу, мне легче и приятней думать: да, что мог, то сделал, что то получилось, что то не получилось… Такое отношение меня устраивает.

Мелихов: Здорово. То есть вы для себя бессмертия не хотите?

Гранин: Бессмертия?

Мелихов: Да.

Гранин: Не получается, Саша. Я хочу, но не получается.

Мелихов: Все таки достижение без признания грустная вещь… Я всегда воспринимал судьбу Менделя, который открыл законы наследственности, но не был признан, как трагедию.

Гранин: Так таких много случаев. Попов – радио.

Мелихов: И это тоже обидно. Но все таки Попов признание коллег обрел, он не получил только Нобелевскую премию. Хотя и это обидно. Булгакова приводила в отчаяние каждая зарубленная пьеса, хотя пьесы его теперь идут с огромным успехом. Тоже достижения без признания.

Гранин: Вот это вопрос, между прочим. Может быть, он верил, что признание будет.

Мелихов: Это и давало ему силы – надежда на посмертное признание, я об этом и говорю.

Гранин: Ну, значит, это было не отчаяние, а, наоборот, уверенность, что ты написал достаточно прочную, хорошую вещь, которая не пропадет.

Мелихов: Все мемуаристы хором пишут, что он приходил в отчаяние, запирался, не выходил на улицу, был почти убит этими неудачами. Не творческими – социальными.

Гранин: Конечно, хочется при жизни. Но все таки, если хорошая вещь написана, в этом утешение есть какое то внутреннее.

Мелихов: Когда друзья говорят, что это блестяще, замечательно, а тебя при этом не печатают – все равно обидно, но уже не так. Ницше считал, что между славой и признанием узкого кружка – глубокий овраг, но между признанием кружка и полным одиночеством – пропасть.

Гранин: Я думал, что вы гораздо более злободневные и острые вопросы поставите насчет славы, потому что то, что сейчас происходит… Вот тот же самый Никита Михалков, ну что это такое?

Мелихов: О чем вы конкретно говорите? Никита же несколько очень хороших фильмов поставил – «Пять вечеров», «Урга», «Неоконченная пьеса для механического пианино»…

Гранин: Дело не в этом, а в том, что слава и власть – они связаны.

Мелихов: Вы хотите сказать, стремление к славе – это одна из форм стремления к власти?

Гранин: Или стремление к власти – это стремление к славе.

Мелихов: Это действительно чисто суетный аспект, тут бессмертием и не пахнет. А многие ли сегодняшние художники, по вашему, стремятся достичь успеха в собственных глазах, как думаете вы, или все таки завоевать хотя бы крошечное бессмертие, как думаю я? Помните, чего желал Пушкин:
Чтоб обо мне, как верный друг,

Напомнил хоть единый звук.

И чье нибудь он сердце тронет;

И, сохраненная судьбой,

Быть может, в Лете не потонет

Строфа, слагаемая мной;

Быть может (лестная надежда!),

Укажет будущий невежда

На мой прославленный портрет

И молвит: то то был поэт!
То есть мнение невежды – это и есть окончательный суд…

Гранин: Нет, у Пушкина мнение поэта решает – если будет жив хоть один пиит, я сохранюсь.

Мелихов: Да, есть и это.

Гранин: Вы знаете, меня привлекает в литературе… Я вам приведу пример – Галкина, Наташа Галкина, которая пишет в свое удовольствие и прозу очень хорошую, и стихи хорошие, и, такое у меня впечатление, получает громадное удовлетворение от этого. Не рвется никуда, нигде не выступает, не видно, не слышно ее бурной деятельности во имя своего имени.

Мелихов: Это правда. Ей достоинство не позволяет заниматься самораскруткой…

Гранин: Я не говорю, что это абсолютный пример, я не имею права так говорить, потому что я никогда с ней на эту тему не разговаривал, но у меня впечатление такого чистейшего отношения к литературе.

Мелихов: Галкина, действительно, пример чистейшего отношения к литературе, она ведет себя на редкость благородно. Но насколько она счастлива при этом, не задевает ли ее, когда гремят те, кто пишет намного хуже?

Гранин: Это уже мы перешагиваем, лезем туда, куда не имеем права. Это вопрос некорректный.

Мелихов: Все глубокие вопросы некорректны, они всегда касаются болезненных сторон.

Гранин: Не знаю, я очень доволен и радуюсь, глядя на ее жизнь, в этом смысле. И я думаю, что она не одна, наверное, что то похожее существует, я просто мало знаю, но это важно – иметь такие примеры.

Мелихов: Такие примеры действительно очень важны, но вот Пушкин приходил в бешенство, когда превозносили недостойных. Вы помните, у его знакомых однажды оказался в гостях некий помещик, который принялся расхваливать Булгарина. И Пушкин сказал, что только дураки могут хвалить Булгарина, – слово за слово, дело дошло до дуэли, их еле растащили. Все таки мы хотим, чтобы то, что мы любим, ценилось и другими. Расхождение нашей внутренней оценки и той оценки, которую нам дает социальная среда, не может не мучить человека, даже самого бескорыстного.

Гранин: Все вещи, о которых вы говорите и которые считаются абсолютными, отнюдь не абсолютны. Я недавно прочел критическую статью Льва Николаевича Толстого о «Короле Лире». Безумно интересная статья, очень аргументированная, серьезная статья, в которой было для меня много убедительного. Я вдруг подумал: все относительно. Толстой не ревновал Шекспира, это слишком примитивно, но «Король Лир» не нравился, для него это была не великая вещь.

Мелихов : Сугубому реалисту не нравилась искусственность, напыщенность. С тем, что это романтический мир, особый шекспировский мир, – с этим он знаться не желает.

Гранин: Да, не великая вещь… То, что мы считаем бесспорным и абсолютным, не всегда так. Я читал несколько статей по поводу «Черного квадрата». Весьма убедительные статьи, критические, иронические и т. д. Я читал критику Леонтьева по поводу Толстого.

Мелихов: Очень хорошая, глубокая статья.

Гранин: Да. Леонтьев не убедил меня, но мне было очень интересно. Это очень важно – иметь такие вещи. Я рад, что в нашей литературе есть такие скептические, иронические суждения. Это к вопросу о славе тоже.

Мелихов: Да, конечно. Но вот заметьте: казалось бы, живет себе Шекспир в каких то умах, и не трогай ты его, пиши свои великие романы. Однако же этот Шекспир доставал Толстого бог знает сколько лет, пока он не вытерпел и наконец врезал. Что его бесило? Превознесение недостойного. Но позвольте еще один некорректный вопрос. Конечно, это очень хорошо, когда один классик берется разбирать другого и не оставляет камня на камне, – мы от этого делаемся только богаче. Но когда по отношению к нам самим поступают наши коллеги таким же образом – не знаю, как вы, но я удовольствия не испытываю.

Гранин: Потому что вы читаете о себе.

Мелихов: А вы не читаете?

Гранин: Нет.

Мелихов: И давно уже?

Гранин: Давным давно.

Мелихов: И сколько лет вы уже не читаете?

Гранин: Вы знаете, был такой случай. Я написал одну из самых своих первых повестей «Спор через океан». Она получила сокрушающую критику на пленуме горкома партии. Это было мое первое движение к славе.

Мелихов: Какой это был год?

Гранин: Я думаю, это был 55–54 й. И последствия должны были быть, реагировать должен был Союз. Меня вызвали на секретариат, и там такой был критик Эвентов, который доломал всю эту мою конструкцию, растоптал. Здесь же сидел секретариат, и меня первый секретарь Союза писателей Ленинграда Дементьев спросил: «Ну, что вы думаете по этому поводу? Что вы можете сказать?» Я встал и сказал: «А ничего не хочу говорить», – что выглядело хамски довольно, и вышел. Я не был членом Союза, я работал инженером, и я положил на все это дело. Но я понял, что никто из них по настоящему не вчитался в эту вещь и не разглядел, что там все наоборот, что никакого преклонения перед Западом нет. Там даже довольно хороший сюжет был, только написано плохо. Прошел год или полтора, вышел роман «Искатели», бестселлер тогда был, и меня избрали делегатом на Съезд писателей. Второй съезд писателей, я самый молодой, преуспевающий. Приехал, и в гостинице «Москва», где мы остановились, в вестибюле встречаю секретаря обкома, который выступал и долбал меня. А я подхожу к нему – «Здрасте здрасте». Он говорит: «Ну чего, как поживаешь?» – «Вот, – я говорю, – я делегат съезда, я писатель, у меня роман вышел». Ему надо куда то идти, но он все таки спросил: «А какой роман?» Я говорю: «Как „какой роман?“ – „Искатели“, вы читали?» А он говорит: «Я сейчас совсем в другом отделе работаю». И вот этот глупый случай вразумил меня очень хорошо, что все это херня, и притом полная. Если я работаю над романом два три года, что мне может сказать критик? Читателю – да, но мне вряд ли. Он прочел один раз, полтора, не больше. Почему он должен больше меня понимать и оценивать? Я сам знаю, что у меня плохо, что у меня хорошо. А казенные оценки – они с оглядкой на политику.

Мелихов: Вы же знаете, что добрые люди обязательно донесут, если даже сам не читаешь.

Гранин: Донесут. Но можно это не принимать. А вы принимаете.

Мелихов: Конечно, с годами мне выдубили шкуру намного прочнее, чем раньше. Сейчас я тоже, в общем, научился не заглядывать, как там самоутверждаются за мой счет. Но и полного равнодушия все же не достиг, увы.

Гранин: Критика задевает вас?

Мелихов: Да.

Гранин: И что, беретесь сразу переделывать?

Мелихов: Ну нет, конечно.

Гранин: А когда вы пишете другую вещь, на вас какое то последействие оказывает?

Мелихов: Разве что обратное. Я же не считаю, что каждый, кто берется меня оценивать, умнее меня. Но если, допустим, на улице какой то пьяный дурак в тебя чем то швырнет, все равно неприятно.

Гранин: Пример не работает.

Мелихов: Хорошо, тогда в последний раз вернемся к бессмертию. Я заметил, что, начиная с «Картины» по крайней мере, а может быть, и раньше, у вас возникла такая линия – желание сохранить уходящую жизнь. Возьмем хотя бы «Ленинградский каталог». Вы посвящаете десятки страниц описанию вещей, которые вовсе не шедевры искусства, а лишь какие то бытовые предметы, но вы все равно хотите сохранить им посмертное существование. Значит, и вы стараетесь обеспечить посмертное существование тому, что вы любите.

Гранин: Да. А почему? Потому что наше общество отличается отсутствием консерватизма, консерватизм чрезвычайно дорогое и ценное качество общества. У нас нет партии консерваторов, у нас нет идеологии консерватизма. Это напрасно. Потому что мы прожили семьдесят лет Советской власти. И сейчас делаем вид, что ее не было, потому что мы все смешали. Чапаев и Колчак в лучшем случае равноценные фигуры стали, уравновесили их, а в худшем случае Колчак теперь гораздо более герой, чем Чапаев. Это глупо. Это неправильно. Белые и красные – что это такое? Было: кадеты – это плохо, большевики – это хорошо. Теперь большевики – это плохо, а кадеты, эсеры – это хорошо. А что такое эсеры? А кто их знает, что такое эсеры. Правые эсеры, левые эсеры – да провалитесь вы, ничего этого не было. А был Николай II, замечательный, такой, понимаете, милый, и этот трогательный наследник, ну это просто…

Мелихов: Икона.

Гранин: Да. И что? И дальше идет – ну, дальше идет Медведев.

Мелихов: А какой бы вы хотели иметь образ России? Если бы была у нас партия консерваторов, какой бы она должна быть, по вашему?

Гранин: Саша, нет ни плохой, ни хорошей истории, нету, это глупость. Есть история страны. С ее ошибками, с ее прелестями, – которую надо осмыслить. Россия – это великая история! И если всерьез говорить об этом, то я вам хочу сказать, что история Октябрьской революции, история революции нашей ничуть не меньше, чем история Великой французской революции. Она сыграла громадную роль в истории Европы, в истории всего мира.

Мелихов: Конечно.

Гранин: Громаднейшую роль, которую мы еще не осмыслили и не оценили. Это к вопросу тоже о славе.

Мелихов: Да, безусловно.

Гранин: Поэтому то, что мы живем сегодня, отказавшись от истории семидесяти лет, это стыд и позор. Мы хотим прожить без Истории. Это никому не удавалось, никогда. «Отвяжитесь от нас, все эти белые красные, мы не хотим этого знать, уйдите от нас…», – ну что это за позиция, что это такое? 7 ноября – 1612 год – ну что это?

Мелихов: Конечно, выбрасывать семьдесят лет, которые потрясли мир, это глупо, да мир нам этого и не позволит, все всё помнят, что им выгодно. Но вместе с тем, когда мы пишем книгу, все равно один герой невольно оказывается более положительным, другой более отрицательным – так и в истории.

Гранин: Нет, это художественная литература, она за скобками.

Мелихов: Но когда мы пишем историю, мы ее создаем, это же не геология, которая описывает уже существующий мир.

Гранин: Правильно.

Мелихов: И всегда кого то мы любим больше, а кого то меньше. А кого то вообще ненавидим.

Гранин: Но все же не можем вот так все выворачивать наизнанку.

Мелихов: Понимаю. Кто был черный, тот стал белый – это слишком примитивно. А как быть, если два равно привлекательных человека друг друга ненавидят?

Гранин: Нет, Саша, эти игры не проходят.

Мелихов: Так что – нужно историю подавать как трагедию, в которой отрицательных героев нет?

Гранин: И положительных нет.

Мелихов: То есть каждый по своему могуч, по своему красив и по своему ужасен? Шекспир, в общем то, и дал нам образцы такой истории, где убивают друг друга могучие и красивые, а не сражаются друг с другом уроды и красавцы. Карамзин когда то писал, что история – это священная книга народов. И в своей священной книге каждый народ легко согласится предстать трагическим – только бы не жалким и презренным. Главный страх человека, а тем более народа – страх ничтожности, для борьбы с этим страхом и нужна слава. Так что никакие темные пятна не оскорбят национальное чувство, если они будут изображаться как величественная трагедия. Но тогда идеологи консервативной партии должны обладать чувством трагического – непривычное свойство для политиков. Им придется идти на выучку к искусству. На этой оптимистической ноте, Даниил Александрович, я вас отпускаю.

Гранин: Спасибо.

Мелихов: Это вам спасибо.
<< предыдущая страница   следующая страница >>



Оптимист — это тот, кто считает, что будущее неопределенно.
ещё >>