Биография я, Ривкина Рахиль Борисовна, родилась в 1925 году в местечке Хотимск, Могилевской области, в сегодняшней Белоруссии. Деда - davaiknam.ru o_O
Главная
Поиск по ключевым словам:
страница 1
Похожие работы
Название работы Кол-во страниц Размер
Интервью Расскажите, пожалуйста, о себе, о своей семье, о ваших предках. 5 639.58kb.
Праведный Иоанн Кормянский 1 21kb.
70-летие освобождения Кричева от немецко-фашистских захватчиков 1 33.49kb.
Сказка крымских татар 1 47.73kb.
Исходный текст 1 24.63kb.
Первый гитарный форум глазами российских участников 27-28 июля в... 1 49.34kb.
Мельниченко е. К. — в пкк 1 64.1kb.
База отдыха "Оазис" размещается в центре курортной зоны города Анапы... 1 32.19kb.
Сочинение «День Победы приближала как могла…» 1 20.53kb.
Бурова нина степановна 1 16.69kb.
Лекции по праву и имел адвокатскую практику 1 12.79kb.
Красивые сады курземе (1 день) Дата выезда: 23. 07. 2011. Стоимость... 1 15.8kb.
Направления изучения представлений о справедливости 1 202.17kb.

Биография я, Ривкина Рахиль Борисовна, родилась в 1925 году в местечке Хотимск, Могилевской - страница №1/1

БИОГРАФИЯ

Я, Ривкина Рахиль Борисовна, родилась в 1925 году в местечке Хотимск, Могилевской области, в сегодняшней Белоруссии. Деда моего по отцу звали Нахман-Ише Ривкин. Он зарабатывал на жизнь ремонтом металлоизделий в местечке. Папа родился в 1887 году в Хотимске, его звали Борух-Афроим Ривкин, русские его называли Борух Нахманович. Он учился в хедере. В 1910 году отец женился на моей маме Мире Яковлевне Слуцкер 1888 года рождения. Она тоже жила в Хотимске. У родителей было шесть сыновей и одна дочка, самая младшая – это я. С нами всегда жила единственная сестра мамы – тетя Муся, Муся Яковлевна Слуцкер. Мама всегда была занята, такая огромная семья, в основном, меня растила тетя Муся. Она пела мне еврейские колыбельные песни. Она ласково называла меня Хилинкес, уменьшительное от Рахили. Я запомнила такую колыбельную на идиш: «унтер Хилинкес вигэле зитцт а вайшеньке цигелэ. Ди цигелэ форн хандлен унт бринген Хилинкес розенкес унт мандлэн». Вот русский перевод: «Под люлькой Хилиньки сидит беленькая козочка, козочка поедет торговать и привезет изюм и миндаль». Личная жизнь у тети Муся не сложилась: когда мама вышла замуж, у нее был жених: брат отца, Меер. Но по еврейским законам две родные сестры не могут выходить за родных братьев из одной семьи. Поэтому они расстались.



В 1927 году мы переехали в Гомель. Уезжая из Хотимска, мы продали старый дом, а на вырученные деньги построили в Гомеле новый. Даже по нынешним меркам это был большой хороший дом на улице Ветреной, 77. По сравнению с соседними домами, дом имел презентабельный вид, в нем было пять комнат, перед домом был небольшой двор. Мебель в доме была старая, которую привезли из местечка. Со временем стали прикупать и новые вещи, буфет, например. Одевались скромно, но меня, как самую младшую, старались одевать понаряднее. Держали корову Рябутку, много было кур и гусей. Гомель был чистый, ухоженный город. На улице, в основном, были частные дома, как и у нас. Сами жильцы следили за порядком на улице, особенно на прилегающей к домам дороге. Половина дороги убирали жильцы, живущие на одной стороне улицы, а вторую половину – живущие напротив. Гомель был электрифицирован, но водопровод был не во всех домах. Водонапорная колонка находилась далеко, и поэтому папа на свои деньги, наняв рабочих, провел водопровод только в 1935 году. А в соседних домах водопровода не было, и соседи приходили к нам за водой. Отношения с русскими соседями были замечательные, никаких разногласий в национальных отношениях не возникало. В доме было радио, большая черная «тарелка», его провели, когда еще был жив дедушка. Дедушка любил подшучивать надо мной: «Внученька, скажи им, что я не слышу, что они говорят, а когда они поют, я слышу». Я не понимала: «Дедушка, объясни, как мне им сказать?». Он говорил: «Вытащи вилку из розетки и говори в дырочки розетки, они услышат». Я чувствовала какой-то подвох, но, тем не менее, кричала в розетку: «Дедушка не слышит, пойте!». В Гомеле был очень большой рынок, назывался он «Конный базар», он находился недалеко от нас. Туда приезжали крестьяне на телегах из соседних деревень, привозили продукты и товары. Папа на рынке всегда покупал сено, которое привозили на телегах. Мы держали корову, и необходимо было запастись на зиму сеном. Эти телеги заходили к нам на двор, и все дети помогали укладывать это сено на сеновал. В городе на октябрьские и майские праздники проводились парады, и мы ходили на них, как и большинство жителей Гомеля. Я запомнила, что мы пели песню «Если завтра война»; брат Мендель очень любил песню из кинофильма «Семеро смелых». А когда брат Хаим уходил в армию, он попросил меня, чтобы я ему сыграла песню «Броня крепка, и танки наши быстры». Он слушал меня и плакал. Это было 27 мая 1941 года.

В город часто приезжали еврейские театры. Родители мои были заядлые театралы, ни одной премьеры, ни русского, ни еврейского театра, они не пропускали. Я тоже ходила на еврейские спектакли. В Гомеле был большой цирк. Все спектакли ставились в цирке. Из названий пьес запомнились «Цвай Кунелемл» и «Дутыке шпас», трагедия «За океаном». Были в Гомеле и гастроли американского цирка. Помню, как сейчас, приехала еврейская артистка, Дороти, уроженка Гомеля, она приехала с труппой лилипутов из сорока человек. Сама она была иллюзионистом. Ее родной брат, человек нищий, жил рядом с нашим домом. Так вот он пришел на выступление сестры со всеми детьми, приодев их как мог, получше. Он работал у папы грузчиком, содержал большую семью, бедствовал. В нашем доме была небольшая библиотека, были книги на русском языке Шолом-Алейхема, Менделе-Мойхер Сфорима. Вообще, Гомель считался еврейским городом. До войны в нем проживало несколько сот тысячей жителей, и, наверное, 80 процентов было евреи. В Гомеле была синагога, но в тридцатые годы ее закрыли, а здание отдали под военкомат. Когда синагога еще действовала, папа меня брал с собой, но я мало, что запомнила. В городе была еврейская баня, и при ней функционировала миква. Мы с мамой ходили в эту баню. Но потом и эту баню закрыли. В 1927 году еще можно было заниматься частным предпринимательством. Отец организовал изготовление оселков, то есть частную мастерскую для заточки кос. Наемных рабочих не было: работали отец, тетя Муся и старшие дети. Когда тетя Муся окончила химический техникум, она работала мастером в химической артели Гомеля, там изготавливали фиолетовые чернила. Потом отец закрыл эту мастерскую, во-первых, налоги были непомерные, а во-вторых, он сделал это ради детей. Старших братьев не принимали в восьмой класс, так как они были детьми частника. После семи классов они ушли учиться в ФЗО, затем, чтобы получить трудовой стаж, устроились на работу, и, только после этого, окончили вечернюю школу. Отец отвез старшего сына Зусю в Москву, потому что в Гомеле тот не мог устроиться на работу. Брат Зуся жил в маленькой комнате у папиной двоюродной сестры, спал на полу. Когда отцу стали показывать Москву, привели его на площадь Свободы, то папа иронично сказал по-еврейски «А дайнк дыр фар дер свободэ», что в переводе звучит «Спасибо тебе за такую свободу». До войны Зуся работал зав. столовой НКВД в Москве. Его уговаривали вступить в партию, но брат отказывался. Вообще, он негативно отзывался о нравах своего ведомства. В первые дни войны Зуся ушел на фронт. Он был санинструктором. Под Ржевом их часть попала в окружение, мы получали от него письма, когда он был в окружении. Он писал, что пищу и почту солдатам сбрасывают с самолетов. Еще он писал, что убивают много лошадей, намекая, видимо, на то, что воины едят конину, чтобы не умереть с голоду. В одном из последних писем Зуся писал, что вряд ли сумеет выбраться из окружения. Мы получили потом извещение, что брат пропал без вести. После войны я пыталась разыскать его следы, но – безрезультатно.

Родители одевались как все, у них не было сугубо еврейской одежды. Потом отец работал зав. складом швейного производства. В 1927 году еще были еврейские школы. Я проучилась один год в еврейской школе. Я сама просила отца, чтобы он отдал меня в еврейскую школу, потому что учительница этой школы была родом из нашего местечка. Ее звали Хая Соболева, она прекрасно пела, а я тоже любила петь, поэтому я и упросила отца, чтобы меня отдали в эту школу. Но училась я всего один год, так как все дети хорошо знали еврейский язык, а я плохо говорила на идиш, хотя дома родители говорили только на еврейском языке. Я помню, что мы изучали еврейский язык и грамматику. Вскоре Хая Соболева уехала из Гомеля, и мне стало совсем одиноко в этой школе. Меня перевели в белорусскую школу. В классе была половина еврейских детей, половина – русских. Я дружила с русскими девочками.



Семья жила традиционной еврейской жизнью: Праздновались все еврейские праздники, дома обязательно встречали по еврейскому обряду субботу. Мама парик не носила, только надевала платок, когда зажигала в пятницу субботние свечи. А вот бабушка носила парик. У нас была фотография бабушки, и я у мамы спрашивала: «Почему у бабушки такая прическа?». А мама отвечала: «У бабушки – парик». Бабушка умерла, когда мама была невестой, поэтому пришлось отложить свадьбу. Когда отец работал частником, то по субботам он ходил в синагогу. Тогда в Гомеле еще действовала синагога. Но когда, он стал работать на государственном предприятии, то синагогу он посещал по праздникам. Но молился он каждое утро, еще до работы: надевал талес. Когда наступали еврейские праздники, отец брал отпускные дни. Я очень любила праздник Песах, особенно тот момент, когда с чердака надо было доставать пасхальную посуду. Накануне праздника папа ходил с куриным пером по дому и выметал оставшиеся крошки квасного хлеба. Пасхальную неделю в доме ели только мацу. На Хануку детям дарили деньги. Вообще подарки дарились редко, жизнь была нелегкая, надо было прокормить и одеть такую большую семью. Я хорошо помню, что на еврейские праздники мама всегда готовила угощения и вкусную еду. В праздник Суккот во дворе мы строили суку, рядом с черным входом, что выходил во двор. И мне вспоминается, что почему-то в Суккот всегда было дождливо. Мама носила в шалаш еду, а детей тщательно одевали, чтобы мы не промокли. Находились в суке мы недолго, торопились домой, потому что шли дожди. Время было советское, и смысл праздников родители нам не объясняли. Мы, дети воспринимали еврейские праздники, как народный обычай. Папа ходил в синагогу, но дети жили своей жизнью. Семья моих родителей была религиозная, мама до последних дней строго соблюдала кашрут. Овощи покупались на рынке, а мясо нам приносили еврейские мясники. Когда денег на мясо не хватало, то я носила резать наших кур к знакомому шойхету. Еврейский образ жизни был для меня естественным, хотя я воспитывалась и в советских правилах. Я была пионеркой, и мой старший брат был пионером. В этом смысле родители на детей не давили, предоставляли нам свободу выбора. Тетя Муся еще до войны стала кандидатом в члены партии. Брат Исаак тоже вступил в партию, еще 18-летним юношей. После окончания ФЗО, он учился в летной школе в Сталинграде. Единственное, что мама запрещала, так это кушать за общим столом некошерную пищу. В эвакуации если кто-то и приносил колбасу (время было голодное), то он ел где-нибудь в уголочке, положив колбасу на бумагу. В классе было сорок учеников, евреи, русские, белорусы. Но я никогда не чувствовала неприязненного отношения к евреям. Родители были аполитичными людьми, я не помню разговоров о Троцком, о Сталине. Вот когда старшие братья подросли, то они любили поговорить о политике, особенно, когда брат Исаак приезжал погостить к нам. Он был страстным коммунистом, а брат Зуся всегда охлаждал его пыл. О нацизме я впервые узнала от старшего брата отца, который еще до революции уехал в Америку. Мне было 7 лет, когда в 1933 году он приехал навестить брата в Гомель. Тогда я слышала его рассказы о том, что американские евреи, в знак протеста, ничего не покупают в немецких магазинах. Видимо, это началось после прихода Гитлера к власти. Я хорошо запомнила, что это было в 1933 году, потому что в этом году умер мой дедушка по отцу. Неприятностей от приезда американского гостя у нас не было. Кроме того, в советских газетах, до пакта Молотова-Риббентропа, появлялись статьи об угрозе фашизма; помню, как братья обсуждали антинацистский фильм «Профессор Мамлок». В 1939 году в Гомеле появилось много польских евреев, бежавших от фашистов после начала Второй Мировой войны. Эти беженцы рассказывали всем о преследованиях евреев в Польше. Тогда многие предчувствовали, что будет война. Мой брат Исаак, который был проездом у нас в Гомеле, за неделю до войны сказал маме: «Мама, если будет воздушная тревога, знай, что это – война. Учебных тревог больше не будет». И когда ранним утром 22 июня начали бомбить Гомель, мама сказала: «Дети – это война!». А 25 или 26 июня 1941 года брат пришел к нам из Бреста. В Бресте до войны Исаак работал в горкоме партии. В Бресте погибла его первая жена. Она работала в райкоме комсомола, а он в обкоме партии. Когда началась бомбежка Бреста, жена побежала в свой райком за документами, и погибла по дороге. Брат бежал из осажденного фашистами Бреста, шел пешком, истоптал сапоги, пришел к нам босой. По законам военного времени он должен был явиться в военкомат. А Гомель стали эвакуировать с первых дней войны, но мама сказала, что она никуда не поедет, пока не дождется от Хаима письма. Брат Хаим ушел в армию в конце мая 41 года. И тогда, я это хорошо помню, Исаак сказал: «Мама, я пойду под военный трибунал, но я не явлюсь в военкомат, пока вы не уедете». Маме стало плохо с сердцем, но она послушалась сына. 27 июня мы уехали. Сначала мы приехали в Воронежскую область. Когда поезд остановился, то всех эвакуированных уже ожидали подводы с лошадьми. Нас привезли в деревню Средний Карачан, неподалеку от Борисоглебска. Эвакуированные стояли на телеге, и нам было сказано, что каждая семья может выбрать себе избу, тем более что многие дома стояли пустыми, заколоченными. Вдруг к телеге, где я сидела, подходит мужчина, разворачивает телегу, и везет ее куда-то. Я кричу: «Папа, папа, меня увозят!». А папа был на собрании, площади. Я понравилась хозяину этой семьи. Папа подошел, объяснил, сколько человек с нами едет: я, папа, мама, тетя Муся, брат Самуил, и Шура, невеста брата Семена. Но это еще не все. Тетя Муcя была членом партии, когда Западную Белоруссию присоединили к СССР, тетю послали по партийной путевке работать где-то под Брестом. Там она познакомилась с какой-то женщиной, ее звали Ханка. Когда немцы начали наступление, эта женщина пешком из Бреста добралась до Гомеля, где мы тогда жили. И когда мы стали уезжать, то взяли эту одинокую женщину, ведь она тоже была еврейкой. То есть всего нас было семь человек. Но хозяин телеги твердо сказал: «Все будете жить у меня». А крестьяне нам говорят: «Езжайте, езжайте, лучшего дома в деревне нет». Когда мы подъехали к дому хозяина, мы увидели прекрасный сад, крепкий дом, это была самая богатая семья. Хозяина звали Иван Иванович Хамов, он работал на заводе, жена Вера Андреевна была из бывших монашек, дети у них уже были взрослыми и жили отдельно. Хозяева отдали нам самую лучшую комнату, красную горницу, а сами стали жить в проходной комнате. Иван Иванович обещал помочь с обувью: ведь там чернозем, жирная грязная земля. Хозяева люди были еще не старые, как мне показалось, неверующие: икон в доме не было. В годы преследований монашества, Вера Андреевна ушла из монастыря, познакомилась с Иваном Ивановичем, отбила у него жену, зарегистрировалась с Хамовым, и, таким образом, сменив свой социальный статус, избежала репрессий. Я вспоминаю их и понимаю теперь, что это были просто «золотые люди». Потом Ивана Ивановича забрали в армию. Дальше было вот как. Полк, где служил брат Исаак, стоял под Воронежем. Ему удалось добраться до нашей деревни, и он сказал, чтобы мы уезжали. Село Средний Карачан находилось далеко от железной дороги, и брат понимал, что при внезапном наступлении немцев, нам не удастся убежать. Он сказал нам: «Сюда придет немец. Немедленно собирайтесь». Мы уезжали ночью, вылезали через окно, и нам было очень стыдно перед Верой Андреевной, потому что мы не успели попрощаться и поблагодарить ее за доброту. Исаак перевез всех нас на станцию Грибановка, где ходили поезда. В Грибановке папа устроился работать на заводе. Полк Исаака находился еще под Воронежем. Через какое-то время Исаак опять приехал к нам, и говорит то же самое: «Уезжайте, уезжайте отсюда». Брат пошел в Грибановский военкомат и сказал им: «Семья моих родителей живет здесь, я ухожу на фронт. Прошу вас эвакуировать семью». Нам дали воинские литера на всех семь человек. И мы уехали, помню, ехали в какой-то теплушке.

Из Грибановки мы поехали в Ташкент, потому что там жил папин брат, который эвакуировался из Москвы. Дорога была очень тяжелая, потому что, во-первых, денег не было. В Грибановке мы жили, в основном, на то, что распродавали вещи. Мы с мамой ездили на поезде в Борисоглебск и продавали постельное белье, простыни. Простыни пользовались огромным спросом, они раскупались мгновенно: мануфактуры у населения практически не было. Мы продавали эти простыни и на это жили. Папа и тетя Муся работали в колхозе, но там денег не давали. В дороге папа нас никуда не отпускал из вагона – он сам приносил воду, кипяток, еду. Помню, на какой-то станции давали бесплатный хлеб. Папа принес нам эти две несчастные буханки, и при этом плакал, как ребенок. Он говорил: «Я давал им деньги, но мне дали бесплатный хлеб» и добавил на идиш: «”а зохэн вэй”, мне подают как нищему». Бытовые условия были ужасные: туалетов в теплушках не было. На остановках люди лезли под вагон, чтобы справить естественные надобности. Просто страшно вспоминать. А моя мама была сердечницей. На одной из станций состав стоял очень-очень долго. Мама проснулась, а в вагоне нас было человек тридцать, все на полатях лежали, папа спал, и мама говорит моему дяде: «Ицик, мне нужно выйти». Он говорит: «Выйди и иди под вагон». Он спустил ее, и как только она вышла, тронулся состав. Он дернул спящего папу и закричал: «Боня, Боня, Мира вышла!». А папа без очков ничего не видел. Папа босиком выпрыгнул из вагона, а мы ехали в предпоследнем вагоне. Он кричит: «Мира, Мира!», но он не видел маму. Мама успела ухватиться за поручень ступеньки последнего вагона, в тамбуре которого стоял бригадир поезда. Он ей говорит: «Куда ты лезешь?», а мама ему объясняет, что она ехала в этом поезде. А папа бежит, видит, что мамы нигде нет. Мама тогда закричала ему: «Боня, Боня, я здесь!». А на траве возле состава стояли корзинки с клубникой – крестьяне продавали пассажирам – и отцу, без очков, показалось, что это пятна крови. Все-таки ему удалось впрыгнуть на последнюю площадку. А мы в вагоне кричим, потому что ничего не знаем: и уже папы нету и мамы нету. А поезд шел до следующей остановки, как назло, очень долго. И только, когда состав остановился, пришли мама с папой. Трудно передать словами, что я испытала тогда. Да, по дороге в Ташкент мы потеряли тетю Мусю, Мусю Слуцкер, мамину сестру. Это было уже в Казахстане на станции Ак-Булак. Папа себя плохо чувствовал, и тетя Муся говорит: «Я пойду за водой». Она взяла чайник, пошла за водой, и когда перелезала через другие составы, наш поезд тронулся. Как я кричала, как я кричала: «Муся, Муся, Мусенька!». Папа весь день бегал по вагону, чувствуя себя виноватым: ведь всегда он приносил нам воду. Мы не могли заснуть, и вот ночью, в двенадцать часов, я все кричу «Муся!», и вдруг, еще поезд не остановился, она стучит нам в окно тамбура. Мусю спасло то, что вместе с ней на станции остались две военнослужащие, которые ехали нашим поездом в спецвагоне. Их посадили в скорый поезд, чтобы они смогли нагнать наш состав. Эти женщины взяли с собой и Мусю. Какое это было счастье, когда мы вновь увидели Мусю… И вот мы прибыли в Ташкент. Жили мы в одной комнате у дяди, жили двадцать восемь человек. У дяди была семья, и нас было семь человек, а потом приехала папина сестра с семьей. Комната была, примерно, 18 квадратных метров, и когда мы укладывались на ночлег, то ложились спать вдоль стен. Брат мой был высокий человек, ноги у нас сходились, никаких кроватей, конечно, не было. Спали все на земляном полу, когда нужно было повернуться, тогда кто-нибудь командовал: «Ребята, повернемся». Папа устроился работать швейцаром в коммерческой столовой, а затем работником по снабжению в артели «Родина». В конце 1941 года еще работали коммерческие столовые. Папа работал через день, за сутки он зарабатывал буханку хлеба. В Ташкенте отец стал более религиозным человеком. Во-первых, все сыновья были на фронте, первое время мы не получали от них никаких известий, и это тяжело переживалось отцом. О судьбе Хаима, который был в Бухенвальде, семья узнала в апреле 1945 года. А, во-вторых, мы жили в таком районе Ташкента, где было очень много ортодоксальных евреев. В Гомеле я таких евреев не встречала. В семьях этих ташкентских евреев строго соблюдалась суббота: в шабат никто не работал. Они не покупали даже молока у узбеков, а если и приходилось покупать, то эти евреи следили за дойкой коров. Мы бы, конечно, не выжили, если бы не денежные аттестаты моих братьев, находящихся на фронте. Один из них был майором, другой – капитаном. После получения аттестатов, нас прикрепили к офицерской столовой. За обедами в эту столовую ездила я. Надо было ехать восемь-девять остановок на трамвае. Бидонов в доме не было, за какие-то крохи купили металлический бидончик. А в Ташкенте – жара, а мне наливали туда горячий суп. Бидон раскалялся, обжигал попутчиков в трамвае, и меня заставляли выходить. Иду одну остановку пешком, потом опять сажусь на трамвай, там меня опять выгоняют, и вот так «на перекладных» я добиралась с обедом до дома. В Ташкенте брат Самуил поступил в филиал Воронежского авиационного института. Там он проучился полгода, а затем весь курс забрали в армию, в штурманскую летную школу, которая располагалась в Коканде. Остались мы: я, мама, папа, тетя Муся и Шура. В Ташкенте я была на последнем спектакле театра Михоэлса, перед поездкой его в США. Еще я видела «Фрейлехс» с Зускиным. Забегая вперед, скажу, что когда убили Михоэлса, многие наши знакомые евреи, с недоверием восприняли официальную версию гибели великого артиста.

Папа перенес в эвакуации среднеазиатскую лихорадку, он очень сильно болел. Мама в Ташкенте постоянно недомогала: она была сердечницей, и с трудом переносила среднеазиатскую жару. Она почти не выходила на улицу, мы жили в общежитии Среднеазиатского университета, там был такой прохладный, вроде подвала, туннель. И вот, она приготовит обед на всю семью, а потом спускалась в этот туннель, и спасалась там от жары. Все время ждала писем от детей, воюющих на фронте. В Ташкенте особенно трудно было соблюдать кашрут. Когда появились одесские евреи, то у них мама покупала килограмм мяса на неделю, чтобы была возможность приготовить субботнюю трапезу. В Ташкенте мы праздновали Песах; в каком-то еврейском доме пекли мацу, и мама с тетей Мусей ходили туда помогать. Покупать муку было нам не по карману, поэтому покупали зерно, ходили на мельницу молоть. А один год, помню, пекли мацу у нас дома, на печке, на плите. Пекли два дня, очень трудно было получить качественную мацу. Помню постоянное чувство голода. Тетя Муся в Ташкенте работала на химическом заводе, там варили мыло. В Ташкенте тетю Мусю приняли в партию. Как члена партии, ее часто посылали на уборку хлопка в Бухарскую область. Всегда было тяжело расставаться, но какая радость была, когда она приезжала: она привозила массу продуктов, ведь тетя была представителем райкома, и местные власти делали ей продуктовые подарки: топленое масло, хлопковое масло, кукурузную муку. В 1942 года пришла похоронка на Зусю. Первый год в Ташкенте я не училась, я думала пойти на завод работать или поступить в техникум, чтобы приобрести какую-нибудь специальность. Я решила посоветоваться с Менделем, написала ему письмо. Получила ответ, это его письмо сохранилось. В письме Мендель обращался к родителям: «Не разрешайте ей никуда поступать. Война не вечна. Пусть Рахиль заканчивает школу, а потом идет в институт». И я пошла учиться в восьмой класс. Местное население относилось к евреям недоброжелательно. Узбеки без конца повторяли: «Мой Ташкент, я – хозяин». До приезда эвакуированных, узбеки, вообще, не понимали, кто такие евреи. Но в Ташкенте было и много русских, сосланных туда еще до войны. Вот от русских они и научились оскорблять евреев. Они нас называли «Джиля», «жиды» по-узбекски. В эвакуации я лучше стала говорить по-еврейски, потому, что узбеки говорили при нас на своем языке, а евреи, в пику им, говорили только по-еврейски. В июле 1944 года пришла еще одна похоронка, на брата Менделя.

Мы скрыли это от родителей. Это получилось так. Нужно было придти в военкомат, шла перерегистрация офицерских аттестатов. Тетя Муся тоже получала аттестат от Менделя, но в тот раз она пойти не могла и попросила, чтобы сходила я. Заведующий финансовой частью мне сказал: «Хорошо, что Муся Яковлевна не пришла…Погиб Мендель Борисович». Я там так кричала: «Завтра придет мама, мама и папа за получением аттестата. Если мама узнает, что у нее погиб еще один сын, сердце у нее не выдержит». Я там так рыдала, что позвали военкома. Военком приказал подчиненным, чтобы родителям, когда они придут, не показывали документов Менделя. Сотрудники военкомата так их запрятали, что когда эти документы потребовались для того, чтобы внести имя Менделя на мемориальную доску института, где он учился, их не могли найти. Я взяла эту похоронку и пошла к подруге, потому что домой я не могла вернуться, так я плакала. Я спрашиваю: «Ида, что мне делать?». Она говорит: «Скажи маме, что у тебя болят зубы, и ты плачешь поэтому». Пришла домой, мама стала какие-то примочки ставить. Вернулась с работы тетя Муся. Я говорю: «Мусенька, пойдем погуляем». Я ей все рассказала. Тетя была членом партии, и партбилет носила всегда с собой. Мы зашли в какой-то двор, она вынула партбилет и положила туда эту похоронку. Дней через десять маме надо было идти в военкомат, получать деньги по аттестату, 400 рублей. У нас был родственник в Ташкенте, мы с Мусей пошли к нему. Он сказал: «Не беспокойтесь, я вам буду давать каждый месяц 400 рублей, вы будете приносить деньги родителям». Но надо еще расписаться в аттестате. У нас был дядя, который умел подделывать подписи. И вот, каждый раз, когда надо было получать деньги по аттестату, я приходила к нему, и он подделывал подпись Менделя. Мама, наверное, что-то чувствовала, когда она смотрела на подделанную подпись, она приговаривала: «Ой, что-то не так он подписался». А у меня дрожали при этом руки и ноги. Так продолжалось до Нового Года. На будущий год аттестатов уже не присылали. До конца своих дней мама и папа думали, что их сын пропал без вести. Мы их обманывали всю жизнь. Этот камень лежит у меня на душе до сих пор. У Менделя была невеста, Раиса Марьямова, еврейка, она жила в Казани. Во время войны брат, получив десятидневный отпуск, поехал к ней в Казань, и они расписались. Детей у них не было. После войны мы переслали в Казань личные вещи Менделя: часы, еще что-то.

В Ташкенте мы прожили до 1945 года. Отца тоже хотели забрать в армию, хотя ему было уже пятьдесят лет. Поменяли много мест жительства, жили в кошмарных условиях, потому что цены на квартиры были сумасшедшие, а у нас не хватало денег. Попадались такие дома, что пожарная команда предупреждала: «Дом опасен для проживания, может обвалиться саманная крыша».

Но сначала я хочу рассказать о судьбе брата Хаима. Его направили служить, я не помню, то ли на Западную Украину, то ли на Западную Белоруссию. Помню, что, он рассказывал, что их часть стояла у крепости Осовец. Брат еще не принял присягу, а немцы уже захватили этот поселок. Командиры сказали, чтобы красноармейцы бежали, кто куда может. Хаима схватили гитлеровцы. Он назвался себя Сергей Маслов, по фамилии друга. Внешне он не был похож на еврея, и поэтому его, как военнопленного, отправили в фашистский концлагерь Бухенвальд. Хаим рассказывал, что каждый год 12 декабря он менял пайку хлеба на папиросу. И выкуривал эту папиросу в память обо мне: 12 декабря – мой день рождения, и он, таким образом, поздравлял меня. Среди военнопленных русских был какой-то негодяй, который шантажировал Хаима, говоря ему: «Я знаю про тебя многое». Но все-таки брата никто не выдал. В апреле 1945 года военнопленных перевозили из Бухенвальда в Дахау. Во время перевозки Хаим и два его друга выломали пол в вагоне, и на ходу выпрыгнули из поезда. Потом, блуждая по дорогам, они натолкнулись на советскую воинскую часть. В начале мая 1945 года мы получили от Хаима телеграмму, что он – жив. Мы сразу же сообщили брату Исааку, комиссару полка. И оказалось, что комиссар полка этой воинской части, куда попал Хаим, является другом Исаака. Он помог Хаиму, а, главное, что Хаиму удалось избежать проверки органов НКВД. В сентябре 1945 года его демобилизовали. Он вернулся в Гомель, и там-то его стали по ночам вызывать в органы безопасности, выясняя, как это еврей выжил в концлагере.

За время войны наша семья потеряла много родных в годы Холокоста. В Хотимске погибли папины братья, старший брат вместе с женой погиб. Погибли родители папиной двоюродной сестры, и сама сестра, которая была замужем за русским. У сестры был маленький ребенок, которого на лето привезли в Хотимск. Русская женщина, соседка хотела спасти этого ребенка, но ее тоже расстреляли. У моего будущего мужа вся семья погибла: отец, мать и двое детей. Они жили в местечке Климовичи, Могилевская область. В Климовичах гетто не было, фашисты разделили еврейское население: мужчины, и женщины с детьми жили отдельно. Затем мужчин заставили рыть могилы. На глазах у отцов и братьев расстреляли женщин и детей, а затем уничтожили мужчин. С материнской стороны погиб брат в Новозыбкове, он сражался в партизанском отряде.

После войны наша семья вернулась в Гомель. Город был весь в руинах, наш дом сгорел еще в 1943 году. Об этом мы знали еще в Ташкенте, нам написал про это Мендель. Воинская часть, в которой служил его товарищ, проходила через Гомель, и товарищ сообщил Менделю, что дом, напротив, через дорогу остался цел, а наш дом сгорел. Соседи рассказали, что видели, как пианино Ривкиных горело на дороге. Вначале мы жили у моего брата Семена. Он был главным инженером станкоинструментального завода им. С.М. Кирова. От работы он получил жилье, комнату 11 кв. метров, вместе с ним была жена и двухгодовалая дочь. И вот там стали еще жить я, родители, и тетя Муся. Когда на заводе узнали, что к главному инженеру приехали родители, и они все вынуждены жить в одной комнате, то руководство предприятия предоставило брату двухкомнатную квартиру: комната 20 метров, и комната 10 метров. Мы все поместились в большой комнате. На вопрос отца, кто будет жить во второй комнате, Семен ответил так: «Папа, на заводе очень тяжелое положение с жилплощадью, что я не могу занимать еще эту комнату. Мы будем все жить в одной большой комнате». Правда, на семейном совете решили, что надо строить дом. Малая комната пустовала до тех пор, пока на завод не приехал специалист-токарь седьмого разряда Фридман, классный специалист. Брат стал приглашать его на работу, но тот отказался, потому что директор завода сказал ему, что жилья не могут предоставить. Тогда главный инженер, мой брат, Семен Борисович говорит: «Как это нет комнаты? В моей квартире есть комната 10 метров». Так во второй комнате стал жить этот токарь со своей семьей. Отдельная квартира превратилась в коммунальную.

Но когда к Фридману приехала сестра жены с семьей, тогда решили окончательно строить дом. В Гомель вернулся Исаак, он был еще холостой. В 1945 году после окончания школы я поступила в Гомельский Педагогический институт. Экзамены я сдавала еще в Ташкенте, так как подавала документы в Ташкентский Пединститут, но с этими оценками меня приняли и в Гомеле. Вообще-то я хотела поступать в медицинский институт, но в Гомеле такого не было, а родители сказали, что они меня не отпустят одну в Минск. Я целую неделю плакала. Следует сказать, что после войны в Гомеле стали заметны антисемитские настроения среди населения города. Гомель был практически весь сожжен во время боев. Возвратившиеся евреи стали быстро строить дома. Это вызывало чувство зависти и вражды. Так Ново-Ветреную улицу, где мы жили, русские назвали Ташкентская. Другую улицу, где отстроилось много еврейских семей, называли Уолл-Стрит. Мы строили дом вместе с наемными рабочими, им помогали папа и брат. В институте тоже хватало антисемитов. Дело в том, что многие студенты жили во время оккупации и впитали в себя фашистскую антисемитскую пропаганду. В нашей группе, например, училась женщина, работавшая переводчицей у немцев. Ее опознала мать одной из студенток, увидав, ее она прямо выкрикнула в лицо: «Ты, немецкая подстилка» После этого эту бывшую переводчицу, исключили из института. Тетя Муся после войны продолжала работать на химическом предприятии, она была начальником цеха. В 1947 году я познакомилась со своим будущим мужем Исааком Самойловичем Рывкиным. Он был старше меня на семь лет. Он был военным, тогда еще не демобилизовался, воинское звание – техник-лейтенант, член партии, вступил в партию на фронте. Он воевал на Ленинградском и Московском фронтах. Исаак был награжден медалью «За Ленинград» и медалью «За оборону Москвы». Муж был человек религиозный, но шабат мы не отмечали. В еврейские праздники он ходил в синагогу, но без меня. А в 1948 году мы расписались. Но свадебную церемонию мы провели по еврейскому обряду: под хупой. Таково было желание мужа и моих родителей. Раввина на свадьбе не было, всю церемонию вел шойхет, синагоги в Гомеле не было, свадьба проводилась у нас во дворе. Соорудили хупу: балдахин на четырех шестах, подписали кетубу, брачный договор. Обряд был проведен по правилам, так как многое помнил еще папа, да и сам муж вырос в религиозной семье. Русских соседей на свадьбу не приглашали, были только родственники. Преподавательница английского языка откуда-то узнала о нашей свадьбе и спросила мою подругу: «Действительно, у Ривкиных была еврейская свадьба?». Мне было весьма неловко, я после этого не хотела встречаться с этим педагогом.



После демобилизации муж уехал в Ленинград, где жил его старший брат. Затем, в том же 1948 году, в Ленинград приехала я. Когда в 1948 году вновь было создано государство Израиль, муж был «на седьмом небе» от счастья. Мы жили на улице Большой Московской, рядом с Владимирской площадью. У нас была комната 11 метров в большой коммунальной квартире. Там было еще девять комнат. Все соседи были русскими, мы с Исааком оказались единственными евреями. Отношения с соседями были нормальными, никаких инцидентов на национальной почве. Я продолжала учиться на заочном отделении Гомельского Пединститута, который и закончила в августе 1950 года, а в ноябре того же года у меня родился сын Марик. По желанию мужа сыну было сделано обрезание, но не в нашей квартире. Кстати, один из участвовавших при обряде обрезания, сделал потом донос в соответствующие органы. Этот человек, тоже еврей, работал у моего мужа заместителем. А муж работал тогда начальником цеха Приморского комбината.

В 1951 году он был арестован органами НКВД по 58 статье «Контрреволюционная агитация и пропаганда». НКВД фабриковал большое дело, связанное, по-видимому, учитывая нарастающий государственный антисемитизм, с «сионистским заговором». Была арестована большая группа людей, около тридцати человек, все они были евреями. Сам муж, после освобождения, никогда со мной не разговаривал о причинах ареста. В нашей квартире проживал сосед, который работал в Большом Доме. Он говорил нам, что идет слежка за нашим домом, да и муж чувствовал, что за ним следят. Я плохо помню, но их, кажется, обвиняли в создании «антисоветской еврейской организации». Наш сосед-чекист, узнав об аресте мужа, сказал мне: «Я вытащу Сашу» (так по-русски называли в квартире мужа), «Я обращусь к нашим ребятам». А потом он пришел и говорит: «Ничего не выходит, там большая группа, если бы Саша был один, может быть, что-нибудь и получилось бы. Мне было сказано: не вмешивайся в это дело». Мужа арестовали 3 мая 1951 года в мое отсутствие, я жила тогда с пятимесячным сыном в Гомеле. Он привез нас в конце апреля в Гомель, а затем вернулся в Ленинград, на работу. На работе его и арестовали. Я ничего не знала. Но, муж, возвращаясь в Ленинград, всегда давал телеграмму, что добрался нормально. А тут телеграммы не было. Я по междугороднему телефону позвонила брату: «От Исаака не было телеграммы. В чем дело?». А брат отвечает мне: «Я не могу говорить с тобой. У меня болят зубы». Я все сразу поняла. Когда я вернулась с Мариком и тетей Мусей, мы остановились у старшего брата, потому что комната наша была опечатана. И братья, и тетя Муся не верили в виновность Исаака: ведь он семь лет служил в армии. Чекисты оставили номер телефона, чтобы я могла позвонить. Я позвонила, и в назначенный срок явились двое сотрудников НКВД, открыли квартиру и первым делом спросили: «Где муж хранит оружие?». Я говорю: «Мой муж раньше был военный, а теперь он гражданский, оружия у него нет». Тогда они говорят мне, что при обыске у Исаака нашли охотничий билет. Я ответила, что, действительно, муж был охотником, но оружия у нас не было никогда. В комнате все его вещи были конфискованы, тогда они и забрали кетубу, наше брачное свидетельство, и какой-то документ, связанный с обрезанием сына. Мои вещи и документы не были тронуты. Долгое время у меня не принимали передач для мужа. Когда я спросила, почему не принимают передачи, то чекист мне ответил: «Ваш муж плохо ведет себя на допросах». Мужа судил «знаменитый» суд-тройка и в 1951 году он был приговорен к 10 годам лагерных работ в Воркуте. Перед отправкой по этапу я неожиданно получила свидание с ним. Я принесла передачу в печально известную тюрьму, Кресты и там мне вдруг сообщили, что именно сегодня мне предоставлено свидание мужем. Я растерялась, я была одна, без Марика, (он был на даче, в Мельничном Ручье), я хотела показать ему сына, но мне сказали, что ночью, возможно, будет отправка заключенных, и это, может быть, последний шанс увидеть мужа. Конечно, я пошла на свидание. Свидание напоминало картину из «Воскресения» Толстого: две решетки, по одну сторону решетки заключенные, по другую – родные жертв, а в проходе прогуливаются надсмотрщики. Муж был обрит, он сразу спросил «Где сын?». Я спросила, сколько лет ему дали. Он говорит «Десять». Когда он это сказал, мне сделалось дурно. А он говорит: «Что ты, родная, это самое меньшее, что могли дать». Все свидание длилось 10 минут. Последние его слова были: «Все будет хорошо, береги сына». Так я и ушла с этими словами. Потом, конечно, я начала писать жалобы и прошения о пересмотре дела. Брат мужа был профессиональным юристом. Это он советовал мне писать письма в Верховный суд и в Генеральную прокуратуру.

«Дело врачей» застало меня в Гомеле: было очень страшно, эти жуткие статьи в газетах, фельетоны с антисемитскими карикатурами. Но погромов в Гомеле не было. Вскоре после смерти Сталина мне разрешили свидание с мужем в лагере. День смерти Сталина, 5 марта 1953 года я запомнила на всю жизнь. Я жила тогда в Гомеле, ничего не понимала, и восприняла эту смерть, как страшное горе для всей страны и для меня лично. Весь Гомель был в черных флагах. И я порезала свою черную юбку на этот траурный флаг. И написала об этом мужу туда, в лагерь, как здесь скорбит вся страна. После возвращения он мне говорил: «Мне было стыдно читать твое письмо». Папа в отличие от меня, кажется, многое понимал. Я запомнила такой эпизод, это было еще в период «дела врачей». Папа обычно молился в спальне, а тут он в талесе вышел в столовую и сказал на идиш: «Они взялись за евреев, это им даром не пройдет». На идиш страна значит «мелуха». И папа все повторял с горечью без конца «такая мелуха». А Марик был маленький, и он меня спрашивает: «Мама, а про кого это дедушка говорит “мелуха”. Кто эта “мелуха”?». А я ему отвечаю: «Это плохая тетя».



В сентябре 1953 года было получено согласие на свидание, Марику тогда было 2 года 8 месяцев. На семейном совете братья решили, что я должна ехать с ребенком. Старший брат мужа, Давид, живущий в Москве, поехал со мной. Приехали мы в Воркуту, я прямо с вещами направилась в управление «Воркутлаг», оно находилось в центре Воркуты. И я с чемоданом и ребенком пошла туда. Когда я показала письмо из Москвы, то сотрудники, забегали, засуетились, стали спрашивать: «А кто ваш муж?». Они, видимо, думали, что Исаак – крупная «шишка». А я сама растерялась. Они нашли дело мужа и изумились: «Как вы получили такое разрешение?». Я говорю: «Я писала жалобы в Москву». Мне дали направление в гостиницу и сказали, что я могу ехать на свидание, на шахту № 40, время свидания – два часа. Добираться надо было на автобусе. Я оставила вещи в гостинице, но брату остановиться было негде. Мы взяли машину и поехали на эту шахту, нас останавливали патрули, пропускали и сразу же по телефону сообщали: «Капитана жена едет с ребенком». Нам везде давали «зеленый свет», так как патрульные солдаты, видимо, думали, что едет жена какого-нибудь начальника этой шахты. Приехали на шахту, смотрю кругом вышки с часовыми. Брат все время держался в стороне от нас, и тут он тоже куда-то исчез. Я стою одна, с ребенком, тяжелым чемоданом (я продукты везла); холодно, сентябрь уже снег лежит. Сороковая шахта находилась довольно далеко, да еще надо было по пути через канаву прыгать. Что я делаю: беру Марика, отношу его на какое-то расстояние, оставляю его, возвращаюсь за чемоданом и тащу этот чемодан. И так далее. Вдруг часовой с вышки говорит мне: «Женщина, не бойтесь, никто здесь ваш чемодан не украдет». Но я все же боялась, что чемодан пропадет, и вот так, такими переходами я дошла до шахты. Когда я на пропускном пункте шахты показала бумагу, которую мне выдали в управлении, там тоже все забегали, занервничали: никогда у них свиданий с политзаключенным еще не было. Народу набежало посмотреть на меня: что это за случай такой. Я стою, жду, офицеры все бегают, видимо, комнату для встречи готовят. И тут я вижу, идет женщина, наверное, заключенная или расконвоированная, замызганная, грязная, у нее ребенок тоже грязный, в каких-то лохмотьях, рваных резиновых сапожках. А Марик рядом со мной стоит ухоженный, в шубке, в красивой шапочке, нарядным шарфом, и я одета прилично: в бостоновом пальто с каракулевым воротником. И тут один из офицеров говорит этой женщине: «Убирайся со своим ублюдком, ты видишь, как у нормальных людей дети одеты». Он схватила своего ребенка и убежала. Я от стыда чуть сквозь землю не провалилась. Наконец-то нас впустили в комнату для свиданий, работник охраны еще мыл пол. Он спросил у Марика: «Твоя мама так моет полы?». А сын отвечает: «Моя мама полы не моет, у нас моет пол Аня». Это наша родственница. И тут я увидела, бегущего ко мне мужа…Он бросился ко мне, но конвоир сразу приказал: «Не торопись, садись»: свидание происходило в комнате под присмотром конвоира. Муж обнял меня, ребенка, я открыла чемодан, стала вынимать продукты. Вдруг заходит офицер: «Автобус уходит через полчаса, больше сегодня транспорта не будет. Вам нужно уезжать». Я оторопела, говорю ему: «У меня разрешено свидание на два часа, я только что приехала, мы даже не поговорили». Он отвечает: «Начальник разрешил вам навестить мужа завтра». Говорить под взглядом конвоира было тяжело, рассказывала я все больше о родственниках, об их здоровье, ведь у папы за это время случился инсульт. А офицер все подгоняет: «Быстрее, быстрее, вы не успеете на автобус». Я ушла, села в автобус, сотрудник шахты тоже сопровождал нас, Давид при этом делал вид, что он со мною не знаком. Приехали, сотрудник взял Марика на руки, я боялась, что мальчик заплачет, но все обошлось, и так он проводил меня до гостиницы. Сотрудник открыл мне номер, и, может быть, ему было так велено, еще какое-то время оставался в номере. Я говорю: «Извините, мне надо мальчика спать укладывать». Тогда он ушел. Гостиничный номер был на два места. Только я уложила мальчика спать, входит какая-то женщина, то ли командировочная, то ли осведомительница органов. Она располагается на второй кровати. Я вышла к Давиду, объяснила ему, что завтра у меня будет второе свидание. Он говорит: «Мне негде ночевать». Я говорю: «Придешь глубоко ночью к нам, что делать». Где-то в час ночи пришел тихонько Давид, женщина та уже спала, постелил кожаное пальто на пол и лег тоже спать. Я всю ночь не спала, потому что Давид кашлял, я от волнения тоже начинала кашлять, и я все время боялась, что соседка проснется. Давид ушел, как только рассвело. Утром соседка меня спрашивает: «Мне показалось, что ночью мужчина кашлял». Я ее «успокоила», сказав, что это у меня был приступ кашля. Первым же автобусом я выехала на шахту. Свидание длилось ровно час, опять в присутствии конвоира. Муж все время держал сына на руках, разговаривал с ним. Марик очень ждал встречи с отцом, все время заключения я показывала ему фотографии отца, читала ему письма мужа, он сам писал отцу письма. Да и не только Марику я так говорила, я всем говорила, что у меня муж в армии, не могла же я рассказывать посторонним, что мой муж арестован. Я на работу не могла устроиться – надо было анкету заполнять. Когда мы сели в поезд, идущий в Ленинград, Марик вдруг спрашивает: «А почему у папы не было бляхи?». Он же думал, что отец – военный. Я растерялась, говорю ему: «Ты, наверное, не заметил просто». Но он настаивает: «Не было у папы бляхи». Мы кое-как отвлекли сына от этой опасной темы. Второе свидание с мужем у меня было в следующем, 1954 году. Я поехала одна. В этот раз органы предоставили нам комнату свиданий на двое суток. Тогда уже разрешали свидания, приехавших жен было очень много, запомнились украинки, ожидавшие встречи с бандеровцами, в общем, была огромная очередь. Тогда муж договорился с каким-то конвоиром, и я, в ожидании моей очереди, ночевала в семье этого охранника. За все время свидания непрерывно приходили его приятели по шахте, чтобы подкормиться, выслушать новости с воли, просто посмотреть на цивильного человека. Реабилитировали мужа в 1956 году одним из первых воркутинских заключенных: в Воркуте проходила выездная сессия суда. Когда его реабилитировали он уже жил на поселении. Самые тяжелые испытания муж перенес, когда работал на общих работах, на страшном холоде. Потом ему удалось окончить курсы работника ОТК: он в самой шахте проверял качество выработки перед загрузкой угля в вагонетки. Как еврею ему было особенно тяжело, потому что в шахте работало много украинцев-бандеровцев, да и немцы-военнопленные попадались. Как-то бандеровец обозвал его «жидом». Муж немедленно ударил негодяя шахтерской лампой по голове. Бандеровцы потом посмеивались над своим собратом: «Жид дал тебе по голове».

После реабилитации Исаак сразу получил комнату в новом доме на Авиационной улице. Так снова началась наша семейная жизнь. Устроиться на работу было, конечно, непросто. Он нашел работу в отделе снабжения, в одной из воинских частей Ленинграда. А я пошла работать в поликлинику регистратором на 37 рублей в месяц, потому что в РОНО мне отказывались дать работу преподавателя. Даже библиотекарем в школу меня не брали. Проработала я в поликлинике года полтора. А потом, по знакомству, нашла работу в отделе комплектации организации «Главленинградстрой. В отделе работали и русские, и евреи. Ко мне относились все очень хорошо. Я получила повышение и работала уже инженером-экономистом. Помню, как у нас полгода работал один еврей, кандидат экономических наук. Мы все удивлялись, что он делает у нас, ведь никакой научной работой мы не занимались. И только спустя некоторое время, мы узнали, что он эмигрировал в Израиль, а у нас работал только для того, чтобы получить характеристику для анкеты. Победу Израиля в Шестидневной войне 1967 года муж воспринял с восторгом. Он обсуждал все подробности боев с моими братьями. Они, однако, будучи членами партии, относились к израильским проблемам с осторожностью. Возможно, это было связано с тем, что братья занимали высокие должности: Исаак был директором завода «Эмальпосуда» в Гомеле, Семен был главным инженером Кировского завода в Гомеле, а Самуил был главным инженером 2-го Московского часового завода. Мой муж после возвращения из лагеря в партию больше не вступал. Вообще, лагерный опыт научил мужа не ввязываться в политическую деятельность. Когда Марик подрос и говорил что-нибудь «антисоветское», то муж осаживал его: «Марик, неизвестно какое время будет». Когда в СССР началось движение за возвращение евреев на свою историческую родину, я прекрасно понимала, что если наша семья уедет в Израиль, то это ударит по судьбам моих братьев, по их семьям. Я не хотела поэтому уезжать, и муж понимал меня. А его родные уехали все. Сын подрастал, о еврейской жизни он знал, конечно, мало, но он видел, как дедушка молится, как надевает филактерии, талес. У мужа тоже был талес. Дома был еврейский молитвенник «Сидур». В Гомеле сын с антисемитизмом не сталкивался. А в Ленинграде, не знаю, он никогда не жаловался. Дедушка был весьма деликатен в вопросах религии: он всегда уходил молиться в соседнюю комнату. В математической школе, где учился Марик, было много ребят-евреев, да и среди преподавателей были евреи. Так что с антисемитизмом во время учебы он не сталкивался. Сын поступил в ленинградский Институт связи им. Бонч-Бруевича и окончил его в 1970 году. Он учился очень хорошо, декан на распределении, характеризуя сына, как отличного специалиста, предложил комиссии дать ему направление на одно из оборонных предприятий. Но представитель этого предприятия возразил: «Нет, он нам не подходит, он далеко живет». А жили мы рядом с этой организацией. Тогда этот руководитель начал плести что-то про филиал, который находится в Петродворце, но преподаватели института все же настояли, чтобы Марика взяли. Когда он мне позвонил на работу и сказал, что его взяли на работу в «Пентагон» (так в народе называли эту оборонную фирму), у меня земля ушла из-под ног. Дело в том, что все родственники мужа уже тогда были за границей. У брата Самуила были большие связи в Москве, и он что-то там предпринял, чтобы сын мог уволиться с секретного предприятия. Марика несколько раз вызывали в отдел кадров, и все допытывались, кто за него хлопотал в Москве. Сын ничего им не рассказал. В конце концов, ему сообщили, что он может перейти на другую работу, причем, немедленно, без отработки. Он нашел себе место в другой организации, не оборонного профиля: «Рудгеофизика». Женился он поздно в 1988 году, в возрасте 37 лет. Невестка у меня русская. Мой старший брат, Зуся в свое время, в 1936 году женился на русской, из Ярославской области. Ее звали Фастой, но мы, по-еврейски называли ее Фаней. Так, это, вообще, была трагедия. Папина сестра пришла к отцу с вопросом: «Как ты мог допустить такое?». Когда Зуся женился, мама поехала в Москву, где он тогда жил. После разговора с мамой, брат хотел покончить с собой, потому что он чувствовал свою вину, так как ослушался воли родителей. Впрочем, тревоги были напрасными: она оказалась прекрасным человеком. В 1938 году у него родились близнецы, два мальчика. Конечно, он их не обрезал. Один сын умер, а второй сейчас живет в Москве. Мы еще до женитьбы много разговаривали с сыном на тему выбора невесты. Но вот так получилось… Сын сообщил отцу накануне бракосочетания, что завтра он идет расписываться. Я, впрочем, предчувствовала еще раньше, что мой мальчик собирается на ком-то жениться. Сын тоже, видимо, понимал, как будет воспринят его выбор, поэтому заранее ничего не говорил, а поставил нас перед свершившимся фактом. Свадьбы не было. Не было и никаких скандалов, только мои тихие слезы. Невестка, кажется, пришла в первый раз в наш дом, когда уже родилась девочка. Муж уже болел тогда. Сейчас Марик интересуется еврейством, больше, чем в годы молодости. Раньше он никогда не говорил по-еврейски, а сейчас он старается говорить на идиш. Ведь он с шести лет уезжал на лето в Гомель, а бабушка с дедушкой говорили только на идиш, и он что-то запомнил. Синагогу он не посещает. У меня растет внучка Ира, ей 14 лет. Когда она родилась, у невестки не было желания ее крестить. Кстати, когда она гостила летом в Новгородской области, у дедушки с бабушкой по материнской линии, ее часто спрашивали: «Почему у тебя нету крестной, почему ты некрещеная?». Она приходила ко мне с этим вопросом, и я ей говорила: «Ирочка, у тебя столько родных, зачем тебе чужая крестная». Сейчас внучка очень интересуется еврейской жизнью. Да и, вообще, она тянется к евреям, больше чем, к русским. Когда она смотрит телевизор, или читает газеты, часто у нас спрашивает: «Это еврей? Это еврейская фамилия?». После смерти мужа в 1990 году я несколько раз ходила в синагогу и брала с собой внучку. Сама молиться я не умею. Ира была вместе со мной в синагоге на Рош-а-Шана. Мужа хоронили по еврейскому обряду, гроб с телом возили в синагогу. На еврейском кладбище собрался миньян, во главе с раввином Левитисом. Помню, что раввин по-еврейски не разговаривал, говорил только по-русски. Сейчас у меня много родственников живут в Израиле и США. Внук брата Семена уехал учиться в Израиль, сначала учился в техническом институте, но потом стал ортодоксальным евреем, бросил институт, и пошел учиться в иешиву. Теперь он уже женился, но все учится. В России остались жить только я и мой сын с семьей. Я получаю помощь от еврейской благотворительной организации «Хэсед Авраам», в частности, лекарства, а организация «Ева» мне ежемесячно привозит продукты, так как у меня небольшая пенсия. После перестройки уехал жить в Майами брат Исаак, он уехал в 1990 году, а тремя годами раньше эмигрировала его дочь. Брат не хотел, чтобы дочь уезжала, но она его не послушалась. После ее отъезда у брата случился инсульт, так он это переживал. Но потом он все-таки уехал по программе воссоединения семей. В письмах он восторженно писал о том, как его приняли. Он получил от государства бесплатную прекрасную квартиру с полной обстановкой, с телевизором и холодильником. Скончался он в 1998 году. Сейчас меня приглашают посетить и Израиль и Америку, и готовы оплатить расходы, но из-за преклонного возраста и здоровья, я не могу это сделать. Еще в середине девяностых годов, когда евреи стали уезжать из Гомеля, брат Хаим хотел тоже эмигрировать, но при этом приговаривал: «Если Хиленька поедет, тогда поеду и я». Он меня очень любил. Сын эмигрировать в Израиль и Германию тоже не собирается. В 1973 году, когда Марик только кончил институт, к нам приезжали родственники из США, и предлагали сделать нам вызов для воссоединения семей. Но тогда я отказалась ехать, я боялась, что у моих братьев будут неприятности на работе. Мы боялись, может быть, сказались воспоминания об аресте мужа. Когда в семидесятых годах эмигрировал из Риги родственник мужа, то Исаак приехал провожать его в Москву, потому что тогда все эмигранты уезжали через Москву. Потом муж из аэропорта зашел проведать моего брата, так он добирался до квартиры брата окольными путями, боясь слежки. И первое что спросил брат у мужа: «Исаак, ты сразу направился ко мне?». И муж успокаивал его, объяснив, что соблюдал правила конспирации. Мой брат и его жена были законопослушными советскими людьми, и эмиграцию в Израиль воспринимали так, как внушала всем наша партийная пропаганда.




Газеты по мудрости своей предлагают читателям решать кроссворды, подобно тому как церковь по своей бесконечной предусмотрительности предписывала верующим перебирать четки. И то и другое — превосходное лекарство, с помощью которого человек избавляется от навязчивых мыслей, тяжелых дум и рефлексии — худшей из пыток. Андре Моруа
ещё >>