Андерс Рослунд Бёрге Хелльстрём Возмездие Эдварда Финнигана Эверт Гренс – 3 Андерс Рослунд & Бёрге Хелльстрём - davaiknam.ru o_O
Главная
Поиск по ключевым словам:
Похожие работы
Название работы Кол-во страниц Размер
Андерс Рослунд Берге Хелльстрем Ячейка 21 Андерс Рослунд, Берге Хелльстрем... 16 4587.76kb.
И. Х. Колодеева. Семья Карцовых. Ольга Сергеевна Колодеева 1 105.68kb.
Iaa 2012: Стенд man – в центре притяжения посетителей 1 42.55kb.
В память о Даше Максимовой 17 лет 1 68.14kb.
Лекция игрушек «ufo: Возмездие» 1 16.15kb.
Генеральный секретарь нато андерс Фог Расмуссен совершил 31 августа... 1 54.13kb.
На конференции в «Ллойд оф Лондон» генеральный секретарь говорит... 1 15.1kb.
«Изображение характера и настроения музыки в рисунке на примере сюиты... 1 64.97kb.
История и личность в творчестве эдварда булвера-литтона 2 389.75kb.
«Метод шести думательных шляп» Эдварда де Боно 1 11.01kb.
Эдварда Ф. Кроули «Пилотируемая космонавтика в сша: прошлое, настоящее... 1 46.11kb.
Направления деятельности и мероприятия Программы преодоления эпидемии... 3 478.57kb.
Направления изучения представлений о справедливости 1 202.17kb.

Андерс Рослунд Бёрге Хелльстрём Возмездие Эдварда Финнигана Эверт Гренс – 3 Андерс - страница №1/16

Андерс Рослунд Бёрге Хелльстрём

Возмездие Эдварда Финнигана
Эверт Гренс – 3

Андерс Рослунд & Бёрге Хелльстрём

Возмездие Эдварда Финнигана
* * *
Дело не в том, что ему предстоит умереть. И не в том, что он уже сидит и ждет этого четыре с половиной года. Не в том.

Наказание, настоящее наказание – знать, когда именно это случится.

Не когда нибудь потом, когда состаришься, – настолько нескоро, что можно перестать думать об этом.

А в том, что знаешь точный срок.

Тот год, месяц, день, минуту.

Когда перестанешь дышать.

Когда перестанешь чувствовать, различать запахи, видеть, слышать.

В некий миг.

Только тот, кто приговорен к смерти и точно знает свою последнюю минуту, способен понять, сколь это ужасно.

Другим смириться с мыслью о смерти помогает неведение – чего не знаешь, о том не думаешь.

Но он знает.

Он знает: его жизнь оборвется через шесть месяцев, две недели, один день, двадцать три часа и сорок семь минут.

Минута в минуту.
Тогда
Он оглядел камеру. Этот запах! Можно было бы уже привыкнуть. Ведь запах словно стал уже частью его самого.

Но нет – он никогда к нему не привыкнет.

Его зовут Джон Мейер Фрай, пол, на который он уставился, был цвета мочи и странно блестел, эти словно надвигающиеся на него стены когда то явно были белыми, потолок над головой горько плакал влагой, которая сквозь круглые пятна просачивались и капала на зеленоватое дно камеры, так что оно казалось еще меньше своих пяти квадратных метров и двадцати сантиметров.

Он вздохнул глубже.

Все таки хуже всего – часы.

Он свыкся с бесконечными коридорами, где одна решетка следовала за другой, запирая всех, кто мечтал лишь о побеге, привык к звяканью ключей, отдававшемуся эхом снова и снова, так что голова едва не лопалась и мысли разлетались в стороны, привык даже к крикам колумбийца из девятой камеры, которые становились к ночи все громче.

Но только не к часам.

Охрана щеголяла в здоровенных «котлах» цыганского золота, циферблаты которых словно преследовали его, когда кто нибудь из караульных проходил мимо. Вдали в коридоре между восточным блоком и западным на водопроводной трубе тоже висели часы, он никогда не мог понять, за каким чертом их туда водрузили, но они красовались там, тикали и приковывали взгляд. А порой ему казалось, что до его слуха доносится звон церковных колоколов из Маркусвилла: там на площади была церковь из белого камня и с узкими башенками, звон часов был хорошо слышен, особенно на рассвете, когда наступала почти полная тишина, а он лежал на койке без сна и глядел в зеленоватый потолок, и тут сквозь стены проникал этот звук, отсчитывая время.

Вот что они все делали. Считали. Вели обратный отсчет.

Час за часом, минута за минутой, секунда за секундой, и он с ненавистью думал о том, сколько времени уже ушло, а ведь еще недавно жизнь была на два часа длиннее.

Так было и в то утро.

Ночью Фрай почти не сомкнул глаз, ворочался, пытался заснуть, потел, считал минуты и снова ворочался. Колумбиец раскричался громче обычного, начал в полночь и угомонился лишь после четырех, страх отдавался эхом от стен, как лязг ключей, голос час от часу становился громче, заключенный выкрикивал что то по испански, но что – Джон не мог понять: одна и та же фраза вновь и вновь.

Фрай задремал лишь в пять, он не смотрел на часы, но и без того знал, который час, у него внутри шел свой отсчет времени, даже когда он пытался думать о другом, тело словно само по себе продолжало считать.

В полседьмого, не позже, он проснулся.

И сразу в нос ударила вонь камеры, один самый первый вдох, и к горлу подступила тошнота, Джон поспешил склониться над загаженным стульчаком – всего навсего фарфоровая воронка без крышки, явно низковатая для парня ста семидесяти пяти сантиметров росту. Он встал на колени и ждал, что его вырвет, и, не дождавшись, сунул пальцы в глотку.

Надо освободиться.

Надо выблевать первый вдох, избавиться от него, иначе ему не подняться, не встать.

С тех пор как Фрай попал сюда четыре года назад, он не проспал напролет ни одной ночи и уже перестал надеяться, что когда нибудь такое случится. Но эта ночь и этот день вымотали его больше, чем все прежние.
Для Марвина Вильямса они были предпоследними.

В полдень этого старика поведут по длинному коридору в Дом смерти и оставят там в одной из двух камер.

На последние двадцать четыре часа.

Марв – его сосед и приятель. Марв просидел в Death Row1 дольше всех. Марв – умный и гордый, так не похожий на всех остальных тутошних придурков.

Клизма стесолида, потом у Марва потекут слюни, когда его поволокут, а потом он совсем успокоится под наркозом и медленно, в полусне, побредет между двух конвоиров в форме и позабудет, едва за ним закроется дверь восточного блока, как там когда то воняло.

– Джон.

– Да?

– Не спишь?



Марв тоже глаз не сомкнул. Джон слышал, как он ворочался, как вышагивал круг за кругом в тесной камере, как напевал что то, напоминающее детские песенки.

– Нет. Не сплю.

– Я боялся закрыть глаза. Понимаешь, Джон?

– Марв…

– Боялся заснуть. Боялся спать.

– Марв…

– Можешь ничего не говорить.

Сливочно белая решетка, шестнадцать железных прутьев от одной стены до другой. Джон встал и наклонился вперед, он часто так делал – большим и указательным пальцами он обхватил один прут и крепко его стиснул. Каждый раз повторялось одно и то же: одна рука, два пальца, он стискивал то, что стискивало его самого.

Снова раздался голос Марва – низкий спокойный баритон:

– Да и все равно теперь.



Джон молча ждал. Они частенько беседовали друг с другом, в самое первое утро дружелюбный голос Марва заставил Фрая подняться на ноги и стоять не падая. С тех пор они вели эту непрекращающуюся беседу, говоря в воздух – обращаясь друг к другу сквозь решетку, которая смотрит на глухую стену. И так несколько лет, не видя друг друга. На этот раз голос сел. Джон откашлялся. Что сказать человеку, которому осталось жить одну единственную ночь и один единственный день, а потом – смерть?

Марв тяжело дышал.

– Ты ведь понимаешь, Джон? Я не могу больше ждать.


В каждом дне был только час.

И это все.

Снаружи сутки куда длиннее. Но здесь им отпущен лишь час на то, чтобы подышать воздухом во дворе для прогулок, обнесенном забором с колючей проволокой, с вооруженными охранниками на вышках.

А остальные двадцать три часа – лишь 5,2 квадратных метра пола цвета мочи.

Иногда они читали. Прежде Джон никогда не читал. По собственной воле. Через несколько месяцев знакомства Марв заставил его прочитать «Приключения Гекльберри Финна». Детская книжонка. Но Джон прочел ее. И еще одну. Теперь он читал каждый день. Чтобы не думать.

– Какие планы на сегодня, Джон?

– Хочу поговорить с тобой.

– Тебе надо читать. Ты ведь знаешь.

– Не сегодня. Завтра. Завтра еще начитаюсь.
Black Marv. Черный Марв. Единственный негр в поселке.

Так он обычно представлялся. Именно так он и назвался в то самое первое утро, когда Джону отказали ноги. Этот голос, донесшийся из за стены, из соседней камеры, Джон по привычке послал ко всем чертям собачьим. Единственный негр в поселке. Джон смог собственными глазами в этом убедиться, когда четыре охранника провели его по коридору, открыли, а потом закрыли дверь – в самый первый раз. Других белых в восточном блоке не было. Джон был один. Ему было семнадцать лет, и он был напуган, как никогда прежде. Он плюнул в стену и пнул ее так, что посыпалась штукатурка и, словно пыль, осела на его ботинки. Он заорал: «Проклятый черномазый, вот я до тебя доберусь!» – и кричал так, пока не сорвал голос.

А вечером – продолжение. Привет, меня зовут Марв, я единственный негр в поселке. У Джона больше не было сил кричать. А Марв как ни в чем не бывало принялся рассказывать, что вырос в какой то дыре в Луизиане, как в тридцать лет перебрался в горную деревушку в Колорадо, как в сорок четыре он зашел к одной красивой бабе в Колумбусе, штат Огайо, а потом заглянул не в тот китайский ресторан, да к тому же в неподходящий момент, и увидел, как два типа отдали там богу душу прямо у него под ногами.

– Тебе страшно?



Смерть. То единственное, о чем им не следовало думать. То единственное, о чем они думали.

– Не знаю, Джон. Теперь уж и не знаю.


Они непрерывно говорили друг с другом в то утро, столько всего надо было успеть сказать, а времени оставалось все меньше.

Они видели, как уводили других, они выучили распорядок дня – циркуляр, составленный Department of Rehabilitation and Correction,2 что висел едва ли не на каждой стенке и где было расписано, как следует прожить каждый час последних суток. Уже приходила женщина врач и ввела Марву стесолид, теперь наркоз начал действовать, Марв запинался, подбирая слова, и казалось, будто сплевывает, когда говорит.

Джону очень хотелось его увидеть.

А то стоишь вот так рядом, а все равно далеко, чувствуешь – вот он! – а не дотронуться, даже руку на плечо не положить.

Где то открылась дверь.

Грохот каблуков по полу цвета мочи.

Высокие фуражки, форма цвета хаки, начищенные черные ботинки; четыре охранника маршировали по двое, приближаясь к камере Марва. Джон следил за каждым их шагом, видел, как они остановились в нескольких метрах от него, лица их были обращены к тому, кто находился в соседней камере.

– Руки впред!



Голос Вернона Эриксена был довольно высокий, судя по диалекту, он был из Южного Огайо, homeboy – домашний мальчик, который в свои девятнадцать устроился летом на подработку в исправительное учреждение Маркусвилла, да так там и остался, а потом получил повышение и стал начальником охраны в Death Row там же.

Дальнейшего Джон уже не видел, – только широкие спины в зеленой форме.

Но он и так догадывался.

Марв высунул руки в отверстие в решетке, и Эриксен защелкнул наручники у него на запястьях.

– Открыть шестую камеру!



Вернон Эриксен был единственным тюремным охранником, которого Джон постепенно научился уважать. Единственного. Он заботился о быте приговоренных, хотя это и не входило в его обязанности.

– Шестая камера открыта!



Громкоговоритель на центральном посту затрещал, дверь камеры Марва скользнула вверх. Вернон Эриксен подождал, кивнул сослуживцам и остался стоять на месте, а двое охранников вошли в камеру. Джон не сводил с Эриксена взгляда. Он знал, что начальник охраны не любит эту процедуру: уводить заключенного, которого успел узнать, вести его в Дом смерти, готовить эту смерть. Эриксен никогда в этом не признавался, да и некому было, но Джон понял это и почувствовал, уже довольно давно, он просто знал, и все. Начальник охраны был высокого роста, не толстый, нормального сложения, с плешью на затылке, вокруг которой, будто у старинного монаха, – кружок седеющих волос, выбивающихся из под форменной фуражки. Вот Эриксен заглянул в камеру Марва, поглядел на охранников, провел руками в белых перчатках по двум цепочкам для ключей, прикрепленным к ремню.

– Вставай, Вильямс.

– Пора, Вильямс.

– Я же знаю, что ты меня слышишь, Вильямс, вставай же, черт тебя подери, или мне придется тебя самому подымать.



Джон слышал, как охранники заставляли его соседа встать с койки и слабые протесты накачанного наркотиками шестидесятипятилетнего мужчины. Он опять покосился на Вернона Эриксена: его лицо все еще было обращено к камере. Джону хотелось закричать, но кричать на начальника охраны бессмысленно, ведь тот явно сочувствует заключенным. И тогда он отвернулся, стянул брюки и облегчился в воронку, которая служила унитазом. Слов не осталось, и мыслей тоже. Пока Марва выводили из камеры там, за стеной, Джон забавлялся с клочком бумаги в наполненном водой сливном отверстии, он гонял струей бумажку взад и вперед до тех пор, пока она не прилипла к белому фаянсу.

– Джон.



Голос Марва, где то у него за спиной. Он подтянул штаны и обернулся.

– Хочу тебе кое что сказать, Джон.



Джон покосился на начальника охраны, тот коротко кивнул, тогда он подошел к решетке, к металлическим столбам между дверным замком и кирпичной стеной. Он, как всегда, наклонился вперед, обхватив один из прутьев двумя пальцами. И оказался напротив того человека, с которым почти не виделся, но по нескольку раз на день разговаривал – все четыре года.

– Привет.



Такой знакомый голос, приветливый, надежный. Гордый человек с прямой спиной, черные волосы, давно поседевшие, тщательно причесаны – таким Джон себе его и представлял.

– Привет.



У Марва текла слюна, Джон видел, что он старается сосредоточиться, но мышцы лица его не слушаются. Заключенный, которого вот вот поведут на казнь, должен быть спокоен, лишний страх ни к чему. Наверняка это делается ради охранников, чтобы они сами не струхнули.

– Вот. Это тебе.



Джон увидел, как Марв поднял руку к шее, пошарил неслушающимися пальцами и наконец ухватил то, что искал.

– Мне бы все равно пришлось его снять.



Крест. Для Джона – полная чепуха. А для Марва – все. Два года назад Марв крестился, так же как и многие другие, ждавшие своего срока в этом коридоре.

– Не надо.



Старик стянул серебряную цепочку, обмотал ее вокруг креста и протянул Джону.

– У меня никого нет. Больше отдать некому.



Джон посмотрел на цепочку, которую теперь сжимал в руке, и перевел тревожный взгляд на Вернона Эриксена.

Он никогда не видел у начальника охраны такого выражения лица.

Тот стал весь красный. Пылающее лицо словно судорогой перекосило. А голос звучал слишком громко, слишком властно.

– Откройте камеру восемь!



Это камера Джона.

Но это было не положено. Джон посмотрел на Черного Марва, но тот, казалось, не реагировал, потом перевел взгляд на трех охранников, те стояли не шевелясь и косились друг на дружку.

Дверь решетки была по прежнему закрыта.

– Повторите, сэр. – Из громкоговорителя донесся голос с центрального поста.



Вернон Эриксен раздраженно вскинул голову, показывая, что видит охранника в другом конце коридора и обращается именно к нему.

– Я сказал, откройте восьмую камеру. Ну же!



Эриксен не отрываясь смотрел на решетку и ждал, когда откроют дверь.

– Сэр…



Один из трех охранников развел было руки, но не успел и рта раскрыть, как начальник оборвал его:

– Сам знаю, что иду на нарушение. Если вы возражаете, изложите свои претензии письменно. Потом.



Еще один взгляд в сторону центрального поста. Еще несколько секунд колебаний.

Все застыли в молчании, когда дверь камеры медленно заскользила вверх.

Вернон Эриксен подождал, пока она открылась полностью, потом обернулся к Черному Марву и кивнул в сторону камеры:

– Можешь войти.



Марв не шелохнулся.

– Вы что, хотите, чтобы я…



– Войди и попрощайся.

Потом стало холодно и сыро, из окна, расположенного почти под потолком в коридоре, дуло – тихий свистящий звук, опускавшийся к полу. Джон застегнул на все пуговицы комбинезон – оранжевый хлопчатобумажый, бесформенный, с отпечатанными белой краской буквами DR на спине и бедре.

Он мерз.

Словно подступила стужа.

Или отчаяние, с которым он столько боролся.
Теперь
Он медленно шел против сильного ветра. На открытой палубе никого не было. Все были внутри этого плавучего скопления ресторанов, танцплощадок и магазинов беспошлинной торговли. До него донесся чей то смех, а затем гвалт, звон бокалов и грохот электронных басов с одной из палуб, где собрались молодые и красивые.

Его звали Джон Шварц. И он думал о ней. Как думал постоянно.

Она была первой женщиной, с кем он по настоящему сблизился. Первая, которую он увидел обнаженной, – он до сих пор осязал ее кожу, видел во сне, тосковал.

Она умерла восемнадцать лет назад.

В тот самый день.

Он подошел к двери, еще раз вдохнул холодный балтийский ветер и вошел; внутри судна пахло машинным маслом, перегаром и дешевыми духами.

Пять минут спустя Джон стоял на узкой сцене в просторном помещении и окидывал взглядом сегодняшнюю публику, тех, кого предстояло развлекать среди коктейлей, украшенных зонтиками, и вазочек с арахисом.

Две пары. В самом центре танцпола. Больше никого.

Джон покачал головой. Будь его воля, он бы не стал проводить вечер четверга на пароме Стокгольм – Турку. Если бы не деньги. Но дома Оскар, и деньги нужны ему теперь как никогда.

Три быстрые композиции, нарочито разухабистые, на четыре четверти, призванные расшевелить публику, и вот теперь уже восемь тесно обнявшихся пар ждут, что следующая мелодия снова будет медленная, как первая, когда можно вовсю прижиматься друг к дружке. Джон пел и скользил взглядом по танцующими, по тем, стоящим чуть поодаль и надеющимся, что их заметят и пригласят. Там была одна женщина, очень красивая: длинные темные волосы и черное платье, она рассмеялась журчащим смехом, когда кавалер наступил ей на ногу, и Джон, глядя на нее, думал об Элизабет, которая умерла, и о Хелене, которая ждала его в квартире в Накке, – в той женщине словно соединились они обе – тело Хелены и движения Элизабет, интересно, как ее зовут, подумал он.

Наступил перерыв, можно было попить минералки. Дым и свет прожекторов обволакивал его, и рубашка, бирюзовая с черной окантовкой по вороту, потемнела под мышками. Женщина, с которой он все еще пытался встретиться взглядом, не уходила с танцпола, она пару раз сменила партнеров и тоже вспотела так, что лицо и шея блестели.

Джон посмотрел на часы. Оставался еще час.

Пассажир, которого он приметил еще в прошлое Рождество, теперь подошел к танцующим, поддатый, но расчетливый, из тех, кто не упустит случая полапать женщину за ляжку. Он двигался среди танцующих пар и уже ухитрился коснуться груди одной из молоденьких женщин, Джон не понял, заметила она это или нет, обычно они не замечают: музыка гремит и столько тел скользит вокруг – вот рука была, и вот исчезла.

Джон возненавидел этого типа.

Он видывал таких и прежде, их влечет танцевальная музыка и крепкое пиво, трусливые мужики, страх так и брызжет из них на всех, кто попадется на пути, вот и эта женщина, к ней он тоже мог прижаться в темноте, дотронуться и сразу убрать руку.

Вот он направился к той женщине.

Той, что напоминала Элизабет и Хелену.

К женщине Джона.

Она наклонилась, мужчина протянул руку к ее заду, подался вперед и, словно в неком танцевальном па, прижался лобком к ее бедрам. Женщина оказалась такой же, как и все, среди всеобщего веселья и толчеи она и не заметила, что он у нее украл. Джон пел и все видел, его трясло, он ощущал ту злобу, которая прежде не раз переходила в ярость и мучила, пока не врежешь как следует. Он уже давно никого не бил, разве что в стену саданет или по мебели, но этого гада надо осадить – хватит ему тереться об женщин.
Тогда
Джон лег на койку и попытался читать. Ничего не получилось. Слова путались, он не мог сосредоточиться. Все повторялось, как в самом начале, когда он был тут еще новичком; лишь пару недель проколошматив по стенам и решетке, он понял, что ему остается только одно – постараться выжить, научиться дышать, пока будут рассматриваться прошения о помиловании, и не считать часы.

Но этот день, он не такой. Сегодня Джон сознавал – он делает это не ради себя самого. Он думал о Марве. И читал он для Марва. Каждое утро один и тот же вопрос: Джон, что у тебя на сегодня? Для Марва это было важно. Стейнбек? Достоевский?

Вот только что четверо охранников в форме провели шестидесятипятилетнего старика по длинному коридору с запертыми камерами; от лекарств, которыми его накачали, изо рта у него сочилась слюна, а ноги то и дело подгибались. И все же Марв держался молодцом, не кричал, не плакал; колючая проволока наверху слабо мерцала в лучах света, пробивавшихся сквозь маленькие оконца в дальнем конце коридора.

Марвин Вильямс был для Джона Мейера Фрая самым близким человеком, ближе у него никого никогда не было, другие бы сказали – настоящий друг. Пожилой мужчина постепенно заставил обозленного и перепуганного семнадцатилетнего мальчишку начать говорить, думать, мечтать. Наверное, это и заметил начальник охраны, это чувство родства, столь сильное, что даже его побудило нарушить строгие правила внутренней безопасности. Они стояли друг против друга в камере Джона и разговаривали вполголоса, взгляд Вернона Эриксена следил за ними из коридора, охранник понимал: им осталось лишь несколько минут побыть вдвоем.

Теперь Марв умрет.

Марв в Доме смерти, в одной из двух камер, имеющихся в Маркусвилле, – последняя станция на жизненном пути, пристанище на двадцать четыре часа, камера номер четыре и камера номер пять. Больше камер с такими номерами – номерами смерти – нет ни здесь, в восточном блоке, – нигде во всей этой махине. Один, два, три, шесть, семь, восемь. Так ведут счет во всех отделениях, во всех коридорах.

Единственный негр в поселке.

Марв рассказал об этом, когда Джон после нескольких месяцев нытья начал читать книги, которые тот ему рекомендовал. Еще до китайского ресторана и тех двух типов, что свалились замертво у его ног, Марв жил в горной деревушке в Колорадо, в Теллурайде – старом горняцком поселке, оставленном жителями, когда истощились запасы руды, это было в шестидесятых годах, незадолго до того, как хиппи из больших городов устремились туда и устроили там поселение – сообразно своим представлениям о том, как следует жить. Пара сотен белых просвещенных молодых американцев, веривших в то, во что тогда приятно было верить: свобода, братство и право каждого курить травку.

Две сотни белых и один черный.

Марв в самом деле был единственным негром в том поселке.

И вот он, то ли ища неприятностей на свою задницу, то ли чтобы как то подчеркнуть это братство или постоянное безденежье, через несколько лет заключил фиктивный брак с белой женщиной из Южной Африки, у которой не было вида на жительство. Он регулярно высиживал перед чиновниками и объяснял, что единственный чернокожий мужчина в поселке не мог не воспылать истинной любовью к белой женщине, прибывшей с родины апартеида, и он так здорово наловчился это растолковывать, что, когда они потом разводились, она уже получила гражданство.

Это из за нее он потом поехал в Огайо и вошел не в тот ресторан.

Джон вздохнул, крепче вцепился в книгу и попытался читать снова.

Все время после обеда до самого вечера он читал все те же несколько строчек и видел перед собой Марва в камере смертников, где нет койки: может, он теперь уже сел на тот синий стул в углу, а может, улегся свернувшись на полу, уставив взгляд в потолок.

Еще несколько строчек, один раз Джон даже осилил целую страницу, но потом его мысли снова вернулись к Марву.

Свет тихо покинул маленькие окошки, и настала ночь. Трудно было засыпать рядом с пустой камерой, откуда больше не доносилось тяжелого дыхания Марва. Удивительно, но Джону удалось проспать пару часов: колумбиец кричал меньше обычного, а усталость накопилась еще с прошлой ночи. Джон проснулся около семи, оказалось, он уснул на книге, он полежал еще пару часов, потом перевернулся и встал почти отдохнувшим.

Джон ясно слышал – тут посетители.

Так легко отличить голоса свободных людей от голосов тех, кто обречен на смерть. Особый тембр, который бывает лишь у того, кто не знает точно, когда умрет, не знаешь – значит, нет нужды вести отсчет.

Джон посмотрел в сторону центрального поста. Он насчитал пятнадцать человек.

Было еще рано, до казни оставалось три часа, и люди шли медленно, с любопытством оглядывая коридор. Сначала начальник тюрьмы, его Джон уже как то раз видел раньше. За ним гуськом свидетели. Наверное, так заведено: родственники жертвы, друг того, кого сейчас казнят, несколько представителей прессы. Они были в верхней одежде, и снег все еще лежал у них на плечах, а щеки были красными, словно от мороза или возбуждения – сейчас они увидят, как кто то умрет.

Джон плюнул в их сторону сквозь решетку. Он хотел отвернуться, но вдруг услышал, как начальник охраны отпирает дверь и впускает одного из посетителей в коридор восточного блока.

Коренастый усатый мужчина с зачесанными назад темными волосами. Поверх серого костюма надета меховая куртка, снег растаял, и звериная шерсть намокла. Посетитель быстро шел по коридору, и его черные мокасины на резиновой подошве, мягкие на вид, стучали по каменному полу. Джон сразу догадался, куда тот направляется, к чьей камере.

Джон беспокойно пригладил волосы и привычным жестом провел рукой за ушами и по длинной косичке на спине. Когда он сюда попал, у него была короткая стрижка, с тех пор волосы отросли, каждый месяц прибавлялось по сантиметру, это служило дополнительной мерой отсчета – на тот случай, если вдруг откажут часы, тикавшие внутри него.

Теперь он ясно видел посетителя, тот остановился у его камеры, именно это лицо преследовало Джона во сне, и никак не удавалось улизнуть от него. Когда то оно было покрыто прыщами, а теперь остались лишь рубцы, которые не сгладили ни время, ни полнота. Эдвард Финниган стоял в коридоре белый как полотно, и взгляд его казался усталым.

– Убийца.



Его губы напряжены, он сглотнул и повторил громче:

– Убийца!



Быстрый взгляд в сторону центрального поста: все же придется говорить тише, а то его выведут прочь.

– Ты отнял у меня дочь.

– Финниган…

– Семь месяцев, три недели, четыре дня и три часа. Все точно подсчитано. Можешь сколько хочешь просить о помиловании. Я добьюсь, чтобы твое прошение отклонили. Точно так же как я добился разрешения стоять перед тобой вот так сейчас. Ты знаешь это, Фрай.

– Уходи.

Мужчина пытался говорить тихо, но у него не получалось, он прикрыл рот рукой, прижал палец к губам.

– Тсс! Не перебивай! Не хватало еще, чтобы меня перебивал убийца.



Он убрал палец и продолжал с прежней силой в голосе, силой, которую может вызвать только ненависть.

– Сегодня я, Фрай, по поручению губернатора прослежу, как казнят Вильямса. А в сентябре приду по твою душу. Понял? У тебя осталась одна единственная весна, одно единственное лето.



Мужчине в меховой куртке и мокасинах трудно было стоять на месте. Он переминался с ноги на ногу, махал руками, едва сдерживаемая ненависть рвалась наружу из его нутра, подчиняя себе суставы и мускулы. Джон стоял молча, как прежде во время процесса; поначалу он пытался было отвечать, но потом перестал, мужчина, стоявший перед ним, не нуждался в его ответах, ему не нужны были объяснения, он к ним был не готов, и никогда не будет готов.

– Уходи отсюда. Тебе нечего мне сказать.



Эдвард Финниган пошарил в кармане пиджака и достал книгу в красном переплете с позолоченным обрезом.

– Послушай ка, Фрай.



Он полистал несколько секунд, поискал закладку и нашел ее.

– Это книга Моисеева, двадцать первая глава…

– Оставь меня в покое, Финниган…

– …двадцать третий, двадцать четвертый и двадцать пятый стихи.



Он снова покосился на пост охраны, закусил губу и сжал Библию так, что пальцы побелели.

– …А если будет вред, то отдай душу за душу, глаз за глаз, зуб за зуб…



Эдвард Финниган читал текст как пономарь.

– …Руку за руку, ногу за ногу, обожжение за обожжение, рану за рану, ушиб за ушиб.



Он улыбнулся и захлопнул книгу. Джон отвернулся, лег спиной к решетке и коридору, уставился в замызганную стену. Он лежал так, пока не затихли шаги, пока дверь вдалеке не открылась и снова не захлопнулась.
Осталось пятнадцать минут.

Часы Джону не требовались.

Он точно знал, сколько времени пролежал.

Он смотрел на светящуюся трубку под потолком, заляпаную маленькими черными точками. Мухи слетались к лампе, которая светила постоянно, они подлетали слишком близко и тотчас сгорали от жара. Первые ночи Джон закрывал глаза руками, мало ему было собственных страхов и новых звуков, так еще и лампа, которая никогда не выключалась, трудно было заснуть, когда свет прогонял тьму.

Ему придется смотреть на это, пока все не кончится.
Порой Джон надеялся, что потом еще что то будет.

Что угодно, только бы больше чем это короткое жалкое ожидание смерти, больше чем просто сознание – вот сейчас я умру, а потом конец.

Сильнее всего это чувствовалось в такие минуты, как сейчас, когда уходил кто то другой, тот, кому уже больше незачем было считать.

Тогда Джон обычно ложился, закусывал рукав куртки, он чувствовал, как бьется сердце, и ему становилось тяжело дышать, а потом начинала бить дрожь, которая не утихала до тех пор, пока его не выворачивало на пол.

Языки пламени, вырывавшиеся из головы, трясущиеся пальцы…

Казалось, всякий раз умирал он сам.
Джон крепко вцепился в койку, когда свет внезапно погас – моргнул, снова загорелся и снова потух. Свет сменялся тьмой в восточном блоке, в западном блоке и во всех других отделениях тюрьмы Маркусвилла, пока тело Марва Вильямса чуть ли не целую минуту корежили разряды тока от шестисот до девятисот вольт. Скорее всего, его вырвало уже от первого разряда, но с каждым новым тошнило, видимо, снова и снова, пока он не стал совсем пустым.

Свет снова вспыхнул, Джон знал, что истерзанное тело на несколько секунд осядет в кресле, все еще продолжая жить. Он закусил рукав и подумал: а думает ли о чем то Марв, или боль подавила все мысли?

Второй удар всегда продолжался семь секунд, тысяча вольт, тогда соляной раствор в медных электродах, прикрепленных к голове и правой ноге, начинал шипеть.

Джон уже больше не кусал оранжевую ткань. Он расстегнул две кнопки на шее и достал серебряную цепочку с висящим на ней крестом. Пока он сжимал его, лампа гасла и вспыхивала несколько раз, третий и последний разряд обычно продолжался немного дольше, двести вольт в течение двух минут.

Вот лопнули глаза.

Вот потекли моча и кал.

Вот из всех отверстий тела хлынула кровь.

Он ненавидел все то, что называли религией, но поступил так, как поступил бы Марв, – одной рукой сжал распятие, а другой вывел крест в воздухе перед собой.
следующая страница >>



Безбожие — основная из великих религий мира. Амброз Бирс
ещё >>